— С одиннадцати лет я боролась с пьянством матери, вы слышите?
Поселок позади, и мы снова во власти вечной хвои.
«Дорога неизбежна, — рождается мысль из живота. — В мире вообще ничего нет, кроме дороги, все остальное — лишь приложение к ней. Дорога продолжает утробу. Самая логичная смерть — смерть в пути…»
Герман гипнотическим голосом, способным успокоить разъяренного психопата, отвечает Лене, развивает порванные наплывшим отчаянием и алкоголем мысли моей женщины, иногда он тяжело вздыхает.
— Я плевала на государство, которое топчет своих детей…
С 12 лет Лена ходила по инстанциям и просила спасти маму. На худой конец — забрать ее от мамы в детдом. Вдруг тогда мама опомнится…
Объятая хмельной горячкой, мать нередко переходила границы человеческих возможностей. Однажды она подняла одной рукой диван, зашвырнув им в напуганную, забившуюся в угол дочку.
Толстые работницы учреждений, в которые девочка приходила с просьбами, вдоволь посмеявшись, отсылали ее: иди, мол, к родной матери, неблагодарная! Лена шла вдоль трассы и ревела, дорога всякий раз возвращала ее домой.
— Где шлялась? — припертая похмельной тяжестью, встречала мама. — Лучше бы уроки делала!
Яна сворачивает на кольцо, прибавляет газу. Лена ест щеки. Герман вздыхает.
— Съезд на Токсово, — говорю я.
Справа и слева мерцает ночной город. Вместо елей, вдоль трассы высятся зеленые борта из полупрозрачного пластика. Кольцевая не имеет перспективы. Только съезды и только в назначенное время. Упустил съезд — катись дальше. Бесконечное движение без цели и остановок.
Доезжаем. Прощаемся с Германом и Яной. Слова сносит встречными фурами. Идем с Леной к ларьку за сигаретами и соком — на утро.
— Ты не уйдешь от меня? — вдруг спрашивает Лена, когда, закупившись, мы подходим к нашему подъезду.
От торца высотки к Муринскому кладбищу бежит песчаная дорога, дальние ее контуры скрадывает ночь. В лифте тесно и душно, как в гробу. Как только входим в квартиру, Лена плетется к кровати и падает сраженным пулей солдатом. Я снимаю с нее белое, осыпанное черными горошинами платье, укрываю одеялом и целую в смуглую спину.
— Никто никуда не уйдет, — отвечаю ей и гашу свет.
Детство
1
В доме было четыре комнаты. Гостиная, детская, бабушкина комната и отцовская. Уложив нас спать, мать перебиралась к отцу. Дом был спланирован так, что в комнату отца нельзя было попасть из других комнат, в нее вел отдельный вход. Уход матери сопровождался скрипом половиц. У бабушки Варсеник, или просто Бабо (бабушка на армянский манер), тоже был отдельный вход. Так был достигнут компромисс между враждующими мамой и бабушкой, а также удовлетворена потребность отца в затворничестве. Отцу было необходимо хотя бы пару часов в день побыть одному. Его интересовали книги, фотографии, музыка, марки и собственные ногти: состриженные, они собирались в спичечную коробку. Комната его была по периметру заставлена книжными полками, упирающимися в потолок, посередине стояла кровать, справа от нее — проигрыватель, слева — стол, на нем — фотолаборатория, в глубине — этажерка, между всем этим нагромождением — узкая тропинка для передвижения. На одной из верхних полок, прислонясь к книжным корешкам, стояла баночка, на ней коротко и грозно значилось: «ЯД!» Баночка всецело владела моим воображением. Я воображал ее воздействие на человека, на кожу, на глаза. Мне думалось, испив яда, человек немедленно должен покрыться волдырями, из глаз его — потечь мутная кровавая слизь, сам отравленный — издавать нечеловеческие звуки. Отец игнорировал мои расспросы по этому поводу, приходилось доходить до всего самому. Комната отца наполняла меня немым трепетом. В этой комнате, полагал я, спрятана некая тайна.
Дом был огорожен высоким забором, сложенным из известкового куба. Вдоль забора росли гранатовые, абрикосовые, тутовые деревья, ближе к центру — два инжирных и одна яблоня. В инжирные деревья были вколочены огромные гвозди и клинья. «Дерево железо любит!» — восклицал дед Сергей и вспыхивал багровым румянцем. Инжир плодоносил зелеными плодами с вязким липким молоком внутри. В августе созревшие инжиры наливались золотом и медом, падали и тлели на земле, со временем чернея, как мертвые грачи. Мы разбегались и скользили по опавшим плодам, мешая плодовую слизь с сухой землей. Гранатовые деревья, посаженные на месте бывшей выгребной ямы, густо кустились и выдавали плоды невероятных размеров — не меньше детской головы. Алая голова граната венчалась царственной коронкой, из которой пробивался пучок карих волосков.
К концу лета тутовые деревья покрывались бурыми, фиолетовыми, черными бугристыми ягодками. Казалось, жуки облепили ветки. Дерево дрожало, в листьях блудил жаркий ветер. Иногда тутовины служили нам орудием мести: стоило метнуть их в обидчика, и ты был отмщен. Зачастую являлась мать обидчика и по ту сторону забора принималась голосить в три горла о пропащей вещи, о несмываемых пятнах, о нашем бесстыдстве. Когда ягоды созревали, Бабо, горбя спину, улыбаясь и потрясывая головой, прибегала со старым покрывалом, которое мы с сестрой Наташей растягивали под деревом, а после забирались на дерево и трусили мелкие ветви. Бабушка Варсеник сидела внизу, чуть поодаль от покрывала, и, морщась от чистого сильного солнца, поглядывала на нас урывками. Устав от тряски, мы с Наташей усаживались на ветвь потолще и принимались за тутовины. Сиреневый сок тек по нашим щекам, животам и ногам. Мы ели и корчили друг другу глупые рожицы, свидетельствовавшие о настигшем нас счастье. Наташа походила на Маугли, спина ее была покрыта черным приглаженным пушком, с головы ниспадали и струились по плечам жгучие смоляные волосы, в глазах темнели упругие зрачки. Наташа была мне защитником и била бивших меня. Пацаны считались с нею как с лидером. Все дохлые кошки в округе были осмотрены ею лично. Наташа могла поднять мертвую крысу за хвост, Наташа метко лупила из рогатки, Наташа могла делать из подшипников самокат и съезжать с заасфальтированной горки. Наташа была моим главным аргументом в случавшихся во дворах спорах.
Небо сквозь крону синело клочками, горячий воздух жадно входил в нас, жизнь обещала всегда быть радостью. Бабо принималась покрикивать на нас, если мы, по ее мнению, засиживались на дереве. Тогда, резко сменив положение, вцепившись в ветви и конвульсивно подергиваясь, словно исполняя ритуальный танец неведомых дикарей, мы принимались за тряску дерева. Тутовины отрывались и лиловым дождем покрывали настил. Некоторые ягоды расплющивало от удара: брызнув соком, они ложились рядом с пятнышком, как павшие солдаты. В итоге, когда сотрясалось лишь дерево и ничего больше не падало, Бабо кричала нам: «Херика!», что означало «Достаточно!». Мы спрыгивали и вместе с Бабо начинали поднимать с концов покрывало, чтобы тутовины скатывались к центру. Когда же в середине одеяла синел массивный холм ягод, Бабо скручивала концы настила змеей, обхватывала ее цепкими руками, отрывала от земли и семенила на свою часть двора, чтобы там уже разбирать урожай. Мы очень любили Бабо.