Попискивания возобновляются, жизнь возвращается. Когда она выходит из супермаркета «Монопри» на улицу, там уже черным-черно. Сегодня 20 октября, девятнадцать тридцать, и день стал еще короче. Ручки пакетов с покупками врезаются ей в ладони. Из-за этого холода люди шагают быстрее, словно чего-то боятся. Углубляясь в маленькие улочки, она встречает все меньше и меньше людей, машин, магазинчиков и вскоре слышит только стук собственных каблуков по тротуару. Иногда у нее возникает чувство, будто и сама она превращается в этот дробный перестук убегающего времени, в механический отзвук торопливой поступи, затухающий с наступлением вечера. Хотя она добилась всего, чего хотела, у нее есть ответственная работа, прекрасная квартира, семья… Но только с сентября все пошло наперекосяк.
Она набирает код на входе, толкает дверь ногой и обнаруживает свой двор погруженным в темноту. В конечном счете это единственный момент за день, когда она остается одна, потому-то она так и нуждается в одиночестве. Пока здесь не обосновались вóроны, минуты, проведенные в этом дворе, были настоящей передышкой, глотком воздуха, благом, которое она чувствовала всякий раз, проскальзывая в вестибюль, и надо сказать, что, когда она направлялась в сторону двора, весь город вокруг стирался. Эта густая тишина, это ощущение безмятежности исходит от двух огромных деревьев, чьи кроны простираются над крышами, словно вторая кровля, создавая тут совершенно особый, дикий и девственный мир. Трава растет в щелях между камнями брусчатки, кусты прямо под деревьями образуют посреди двора настоящие заросли; природа здесь слишком явно отвоевывает свою территорию у города.
В этом старом частном особняке только внешний, выходящий на улицу фасад заново оштукатурен – там-то Аврора и обитает. Здания в глубине двора более древние, в них последние ремонтные работы проводились много десятилетий назад, электрические провода тянутся там по трехвековым балкам, это словно другой мир, куда она никогда не заглядывает. Аврора идет сквозь запахи пригородного леса, угадывая в потемках очертания двора, потому что с сентября, с тех пор как здесь обосновалась пара во́ронов, она перестала зажигать свет. Она знает, что стоит ей включить дежурную лампочку, как те раскаркаются, и с вершин деревьев понесутся оглушительные, леденящие душу вопли, от одной только мысли о которых у нее холодок бежит по спине. Ей всегда было не по себе с птицами, ее даже голуби пугают, когда подбираются слишком близко, что уж говорить о вóронах.
Впервые она толкнула эту дверь восемь лет назад, когда пришла сюда вместе с Ричардом посмотреть квартиру, и стоило ей наткнуться на зелень, это место показалось ей деревенским уголком посреди Парижа, укрытым от июльской жары. Воздух под большими деревьями был прохладным, словно кондиционированным, и она сразу же поняла, что именно здесь будет жить, поняла еще до того, как увидела квартиру, все из-за этого двора – настоящей шлюзовой камеры, коридора между домом и остальным миром.
Она зажигает тусклый светильник в помещении на первом этаже, отведенном для почтовых ящиков, а заодно и для мусорных бачков. Старая лампочка заливает его янтарным светом. Аврора выбрасывает рекламные проспекты и оставляет счета. Выйдя оттуда, она поднимает голову: колышется листва на ветру, однако сегодня вечером вóронов она не видит. Что не успокаивает ее дурные предчувствия.
Оказавшись на лестнице, она решает не зажигать свет. Они мерещатся ей на каждом этаже, и порой она боится наткнуться на них даже здесь, на лестничной площадке. Она твердит себе, что однажды вечером ей не удастся совладать со своим страхом, он настолько парализует ее, что не позволит вернуться к себе домой. Ричард каждый раз втолковывает ей: «Аврора, это всего лишь птицы, если уж на то пошло, они сами тебя боятся». Но она знает, что это неправда, эти вороны, даже когда до них остается меньше метра, не шевелятся, наблюдают за вами или дразнят. Эта пара воронов – олицетворение всех тех страхов, которые сейчас обступили ее, всего того, что разладилось в ее жизни: накопившиеся долги, ее компаньон, который не разговаривает с ней с сентября, все способствует тому, чтобы окончательно выбить ее из колеи.
В городе тратят свою жизнь на то, чтобы произвести первое впечатление. В течение дня встречаешь тысячи взглядов, соприкасаешься вплотную со столькими людьми, едва замечая некоторых, а других даже не видя. В Людовике всех сразу же поражает его стать. Такое телосложение налагает отпечаток и на характер, определяет его отношение к другим, а кроме того, обязывает к некоей осторожности, как сегодня вечером в этом переполненном автобусе: он чувствует, что при малейшем нарушении равновесия может причинить кому-нибудь боль, так что цепляется крепче за поручень, особенно когда нервный водитель встряхивает своих пассажиров. Три старушки, сидящие прямо под Людовиком, кажутся совсем крошечными, несколько мужчин выглядят не больше. Он не уверен, что женщины присматриваются к нему, зато мужчины точно бросают взгляды, завидуя его комплекции, в обезличенной толпе она выглядит незаслуженным преимуществом.
Входит молодая женщина с детской коляской, люди пробуют потесниться, но ничего не получается, магнитофонный голос просит пассажиров «пройти в глубь салона», водитель встает и добавляет к словам жест, все ужимаются, внутри становится невозможно дышать, и тогда Людовик выдирается вон из этого зараженного нетерпением автобуса. У него проблемы с толпой, с этой городской манией сбиваться в кучу. Он оказывается на бульваре, но тут тоже самое, люди бегут, опустив голову. Отвести плечо, сделать шаг в сторону, чтобы избежать столкновения – здесь все это делают не раздумывая, в то время как он пробует сосредоточиться, возвышаясь над толпой. Наверняка надо долго прожить в Париже, чтобы инстинктивно лавировать в столь плотном и спешащем множестве, сливаться с ним, даже не обращая на него внимания.
Прежде ему не случалось ощущать то, что он выделяется своей массой в толпе. Когда он шагал у себя в долине Селе по тропинкам среди высоких скал или в чистом поле, окружающему миру было плевать на его габариты, а здесь он постоянно вынужден от чего-нибудь уворачиваться.
Оказавшись на Национальном мосту, он поворачивает налево, чтобы пройтись по набережным. Здесь широко открывается не стиснутый ничем вид. В городе только река способна вот так раскрыть небо, даже ночью, по крайней мере его тут видно. Сена здесь – единственная умиротворенная, единственная женская стихия. Помимо нее все остальное, что он видит вокруг себя, это вечно раздраженный жесткий, придуманный мужчинами город, чьи монументы и здания возведены мужчинами, скверы, машины и проспекты нарисованы мужчинами, улицы подметены мужчинами, и даже тут, в скейт-парке, через который он тащится по холоду, как недавно под линией надземного метро, тоже одни только мужчины… Идя по набережной вдоль реки, он вполне сознает, что мужики на него смотрят. Смотрят, потому что и он на них смотрит. И этой браваде, этим вызывающим взглядам нет конца. Такое с ним уже случалось, как в тот раз, после напряженной встречи в Иври с одной парочкой, которая целый час изводила его своим криводушием с таким упорством, что он чуть не сорвался… Но сдержал себя. Он срывался два раза в таких же обстоятельствах, два раза другие так доставали его, что он слетал с катушек. Но больше это не повторится, он знает, что больше это не повторится. Рано или поздно благоразумие берет верх у всех. Но, несмотря на это, визиты на дом остаются не самым приятным занятием. Явиться к людям без предупреждения и сразу же довольно резко предъявить им счет, это привносит в отношения нервозность. Он по-настоящему раздражался всего два раза. Два срыва за два года – это, конечно, мало, «но и один может оказаться лишним». Это слова Кубресака, его босса, который поначалу не слишком хотел, чтобы Людовик ходил по домам. Кубресак давно с ним знаком, по регби, видел, как он играл на задней линии в федеральном дивизионе, и знает, что за пределами поля он мухи не обидит, хотя в игре восьмым номером был даже немного жестковат и склонен скорее снести противника, чем искать проход между игроками.