Нахлынули воспоминания, комната завертелась. (Смутно знакомое лицо, поплывшие стены, голос хипповатой тетки, талдычащий, чтобы мы успокоились, а то она охрану позовет…)
Я узнала лицо.
Я должна была узнать его сразу.
Я рухнула лицом на землю, на этот раз без помощи охранника.
Чужачка, которая пришла сюда, разрушила стены, увидела меня – только меня! – а потом убежала.
Ори нарисовала именно ее. Ори, которой здесь не было. Она ее не видела. Она ее не знала. Да и как бы она узнала? Я ведь никому ничего не рассказывала.
Теперь я вспомнила лицо той девицы. Да, тот же нос, те же глаза и губы. Рисунок передавал все в точности.
Та незнакомка назвала меня другим именем, которое я позабыла, которое я предпочла схоронить в своей памяти за десятком других имен, за жизнью которых я следила. Теперь оно отчетливо всплыло в моей голове. Сорок второе.
Ори.
Она помогла мне подняться с пола. Именно она, а не тетка, которая вообще-то исполняла роль преподавательницы, и не Миссисипи, которая сидела ко мне ближе всех. Ори подняла меня, хотя нам не разрешали касаться друг друга, за это можно и в карцер угодить, если бы вдруг тетка вызверилась и доложила охране.
В глазах у Ори светился вопрос. Я ответила таким же вопрошающим взглядом. Она отступила на шаг назад.
Конечно, Ори не была выдающейся художницей, но глаза ей удались – холодные синие глаза.
Стоп, рисунок же черно-белый. Откуда я знаю, что они синие?
– Садитесь, девочки! – сказала хиппи. На ее ожерелье звякнули колокольчики.
Ори аккуратно сложила и убрала рисунок. Она не стала спрашивать, отчего я упала в обморок. Для разговора у нас вся ночь.
Она взяла рисунок с собой в камеру после всего, что уготовил нам тот день: после сеанса арт-терапии, переклички во дворе, обеда из жидкого морковного пюре с кусочками вроде бы мяса и серой кружки на подносе, после возвращения колонной по одному в корпус – бесконечной унылой дороги – и переклички в холле.
После того как нас закрыли, Ори повернулась ко мне. На ее лице светился тот же вопрос.
– Что случилось? Почему ты упала со стула?
Я молча указала на рисунок, зажатый в ее руке. Говорить ничего не стоило, потому что зажгли свет. Нам предстояло переодеться в пижамы, умыться и лечь в койку, ожидая наступления следующего дня.
Я сомневалась, рассказывать обо всем или нет. Переодевалась я спиной к Ори – не могла наблюдать за тем, как она двигается и дышит. Я знаю, на что способны тела – на предательство и ложь. Разобраться в этом мне помогли те, что остались снаружи.
В мои тринадцать лет у меня были задушевные подруги. Они первыми побежали в полицию и доложили обо всем, в чем я признавалась, когда оставалась у них ночевать, обо всем, что я писала в нашем тайном чате, обо всем, что я поверяла им на самых верхних местах на трибуне, куда мы забирались во время школьных соревнований и тряслись от хохота, наблюдая за дурацкими ужимками группы поддержки. Они признали меня виновной еще до суда.
С того времени у меня не было настоящей подруги. Которая умеет хранить тайны. Которая рискнет угодить в карцер, но поможет встать, если я грохнусь со стула.
Во мне просыпалась признательность к Ори. Ничего подобного я не чувствовала ни к одной из наших, пусть я и знала о них все – я же читала их записки, спрятанные между страницами книг, подслушивала их секреты. Да, я видела письмо, которое писала Ори, но кроме этого ровным счетом ничего о ней не знала. Я слышала, как ее вызывали, когда разносили почту, но она запирала письма в тумбочке, мне удалось разглядеть только, что на них стоял почтовый штемпель городка Саратога-Спрингс. А мне хотелось знать больше. Мне хотелось знать все.
Ори опередила меня, задав следующий вопрос:
– Что ты раньше рисовала на этой терапии?
– Обычные дома.
Она смотрела на меня молча, ждала объяснений.
– Кирпичные дома с окнами, дверями и трубой, чтобы дым выходил наружу. Обычные дома, в которых живут люди.
Она не стала спрашивать, жила ли я в таком доме (а я жила), рисовала ли я людей возле дома – скажем, милую семейку на зеленом газоне под ярким солнцем, они держатся за руки и улыбаются во весь нарисованный рот (не рисовала).
Мы всегда контролировали то, что рисуем во время сеансов арт-терапии. Мы быстро сообразили, что изображение способно выдать художницу с головой.
– Почему ты не злишься? – спросила Ори. – По крайней мере, не похоже, что ты злишься. А у тебя вся жизнь сломана, потому что никто тебе не поверил.
Так и было. Никто не поверил.
– А ты?
– Я? Нет, я не злюсь.
Записка в книжке про Клеопатру говорила об обратном.
По моему лицу она поняла, что я не верю. Я думала, Ори будет настаивать на лжи, ведь она не знает о том, что я видела ту записку, однако она сказала:
– Ладно, хорошо. Иногда злюсь. Так злюсь, что себя не узнаю. Но я здесь. Ничего не поделаешь. Не получится проснуться в другом месте, будто всего этого не было, так что…
– Так что – что?
– Какой смысл?
Я опустилась на койку. Ее голос звучал искренне. Она стояла передо мной босая, не пыталась скрыть длинные уродливые пальцы с черным-пречерным ногтем на большом – вовсе не от лака. Я заглянула ей в глаза, они были правдивы. И я не могла не подумать о том, что сделала бы Ори, если бы мы дружили в седьмом классе, сидели вместе на самом верху трибуны, болтали о всяком, не обращая внимания на пляски девиц из группы поддержки, и если бы я сказала то, что сказала про отчима, а тот потом заживо поджарился в своей машине – неужели она тоже побежала бы сперва к родителям, а потом в полицию, как мои так называемые подружки? Или повела бы себя, как настоящий товарищ, на которого можно положиться? Встала бы на суде и заявила, что я не хотела ничего плохого. Солгала бы ради меня.
Лучше сменить тему.
– Кто этот парень? – Я начала проверку.
– В смысле? На рисунке? Почему все думают, что это парень?
– Кто-то же тебе пишет.
Ей пришло уже три письма.
– Это Майлз, – ответила Ори так тихо, что я с трудом расслышала.
Нам в любом случае стоило говорить потише – вскоре должен был начаться обход. Когда распахнется окошко, следует лежать молча с закрытыми глазами. Однако мне очень хотелось разузнать об этом Майлзе, который накатал ей уже три письма.
(Последний раз я касалась парня года четыре назад, и то случайно, в городском бассейне. Он прыгнул с мостика и ударил меня ногой по плечу. Я с головой ушла под воду. До сих пор помню запах хлорки в носу.)
Неужели именно Майлзу она сперва пожелала гореть в аду, а затем перечеркнула написанное, испугавшись собственной злобы? Речь вроде бы шла о девушке…