Морг помещался в маленькой темной пристройке, когда-то бывшей в ведении барского повара, который хранил здесь овощи, соленья и вяленое мясо, на крюках свешивавшееся с потолка, и эти крюки до сих пор были здесь. Санитарке, переодевавшей покойников, помогали две женщины из отделения на втором этаже, умственно отсталые с добрыми ртами и грустными глазами, которых здесь звали дурами, но не зло, а нежно, складывая губы трубочкой и вытягивая у до у-у-у. Похоронный узелок, сказала одна, показав ему узел с вещами, и ей пришлось повторить, а он только с третьего раза понял, что говорит дура, потому что во рту у нее, словно в шкатулке для рукоделия, были пуговицы, и где только взяла их. Он развернул узелок и нашел в нем синее платье с белым, вязанным крючком воротником, нижнее белье, простое, грубое, в цветочек, исподнее платье, колготки, коричневые, из тех, что висят на коленках, домашние тапочки и платок, и чуть не расплакался от умиления и жалости. Наверное, слишком старушечье, для такой молодой женщины, спросила санитарка, но у нас другого не водится. Нет-нет, все хорошо, заверил он ее, моей жене бы понравилось, особенно трусы в цветочек.
Она лежала на столе, на котором барский повар больше ста лет назад разделывал телятину, отчего на деревянной поверхности остались глубокие следы топора и ножа. Дуры, откинув простыню, сняли одежду, бросив на пол, ее потом прокипятят, прогладят и отдадут новой лежачей, если такую привезут, и принялись обмывать тело, смачивая тряпки в мыльной воде. Почему они смеются, шепотом спросил он у санитарки, которая щелкала семечки, сплевывая шелуху в бумажный кулек, свернутый из газеты, и на первой полосе можно было разглядеть фото похитителя актрисы, интересно, читала ли санитарка эту газету, прежде чем порвать ее и смастерить плевательницу. Дуры добрые, ответила санитарка, радуются за нее, что отмучилась, но если кто-то из своих умирает, то скучают и так порой ревут, что приходится разрешать им пускать кошку под одеяло или покупать конфеты, как маленьким, от конфет они веселеют. Дуры надели на нее белье, качая языками, провели пальцами по шрамам на груди, удивляясь, отчего та такая плоская, одна дура, обхватив ее под мышками, приподняла, пока вторая надевала исподнее и, сверху, платье, затем натянули колготки, на три размера больше, чем нужно, зато не видно было шишек, а он смотрел на тело и ничего не чувствовал, словно это тело, после смерти так сильно изменившееся, не имело никакого отношения к его девочке, которая, сбежав из него, наконец-то освободилась от боли и уродства.
В онкоцентре он часто думал, о чем люди жалеют перед смертью, пытаясь примерить чужие сожаления на свои собственные, и, хотя спрашивать не решался, другие часто заговаривали с ним об этом, жалея о разном, о том, что много работали и мало веселились, скрывали свои чувства, поэтому то, что могло бы случиться, не случилось, откладывали на потом мечты и планы, так и оставшиеся мечтами и планами, покупали вещи, а зачем они, эти вещи, мало чувствовали, мало переживали, мало путешествовали, редко звонили друзьям, в общем, жалели о том же, о чем жалеют все. Пожалуй, не жалел ни о чем только пятимесячный грудничок с нейробластомой, развившейся у него еще в материнской утробе, один малыш на сто тысяч заболевает ею, а этот даже не успел понять, что родился, но его мать так страшно кричала, что ее голос до сих пор звенел у него в ушах, и сейчас ему было жаль, что не может так же громко и отчаянно выкричать свою потерю. А здесь, в интернате, спросил он санитарку, о чем жалеют перед смертью. Чем старше человек, тем меньше у него сожалений, а наши старухи, умирая, даже не помнят, что жили, так что не жалеют ни о чем, как в той песне хриплоголосой француженки, и только кажется, что такая смерть ужасна, на самом деле это лучшее — умереть, не понимая, что умираешь, ни страха, ни сожалений, ни слез, повторила санитарка слова главврача.
Его соседи по палате, даун и мужчина с улыбкой сумасшедшего, принесли гроб, легкий, как она сама, наспех сколоченный из тонких досок, того и гляди распадется. Гробы мастерили пациенты интерната, те, у которых были силы, и главврач называл это трудотерапией, а что поделать, если летом работы много, стены покрасить, дрова нарубить, огород вскопать или собрать картошку, но зимой совершенно нечем заняться, а от безделья и здоровый человек с ума сойдет, что говорить об уже сошедших, и начиная с конца октября до самого апреля мужчины проводили время в столярной мастерской, под которую отвели одно из помещений на первом этаже, рядом с кабинетом главврача. Гробы делали из сосновых трехсантиметровых досок, которые перекупали у монастыря, резали их, строгали и сколачивали по шаблону, метр семьдесят в длину, сорок сантиметров в высоту и шестьдесят в ширину в основании, редко когда кто-то не помещался, старики-то маленькие, как и сумасшедшие, только один, больной альцгеймером, был высоким, метр девяносто шесть, но времени выстругивать для него новый гроб не было, и старика уложили кое-как, на боку, подогнув ноги и сложив руки под голову, будто не умер, а так, задремал на часок.
Ее опустили в гроб, куда постелили покрывало и тонкую подушку, и она утонула в деревянном ящике, а голова упала набок. Он подошел ближе, разглядывая ее лицо, некрасивое в смерти, острый нос, покрывшуюся темными пятнами кожу, открытый рот и тонкую струйку, вытекавшую оттуда, совсем как при жизни, но санитарка сказала, не волнуйтесь, мы ее накрасим, будет лучше, чем была. Дуры принесли косметику, откуда только ее взяли, может, принадлежала кому-то из умерших здесь старух, и, подойдя с двух сторон, принялись за дело, совсем как опытные гримерши, и не сосчитать, сколько раз ее гримировали на съемках и в театре, а вот и настал последний. Наложив толстым слоем пудру, они спрятали под ней появившиеся посмертные пятна, нарисовали синим карандашом брови, другого цвета у них не было, и то хорошо, что не зеленым, наложили тени на веки и, плюнув в баночку с засохшими румянами, растерли их, накрасив щеки, затем закрыли рот, растянув его пальцами в улыбке, и он смотрел на все это действо, не веря своим глазам, зато она и правда теперь улыбалась, даже зубы торчали, и выглядело жутковато. Интернат был всеми забыт и заброшен, сюда не приезжали врачи и санитарные машины, так что пришлось научиться хоронить своих мертвецов самим, и даже из монастыря редко кто показывался, батюшка бывал раз в полгода, чтобы причастить или отпеть кого-нибудь задним числом, поэтому местные обитатели давно уже забыли, что христос, если верить церковникам, никогда не смеялся, отчего и покойники в гробах, и пришедшие на похороны всегда серьезны, а если мертвец улыбается, то по народным поверьям это не к добру и следует прикрыть его лицо платком. Наоборот, интернатовцам казалось, что мертвец должен улыбаться, словно радуясь, что наконец-то отправился из мира худшего в мир лучший, который каждый представлял по-своему, в меру своей фантазии и душевного расстройства. Нагнувшись к ней, он не решился поцеловать ее, только накрыл ладонями холодные, закоченевшие руки и прошептал, вот и все, закончилось наше путешествие, прощай, и ему показалось, что внутри что-то шевельнулось, словно зародыш в животе.
Если родственники не забирали, а такое случалось часто, хоронили за интернатом, где когда-то находилось деревенское кладбище, но давно уже было заброшено, потому что деревня вымерла, до последнего жителя переселившись под землю. Интернатские могилы занимали три ряда, и их легко было узнать по одинаковым крестам, первые из которых были кривые, плохо сколоченные, но потом здешние умельцы уже набили руку, и кресты пошли хорошие, ровные, красивые. Гроб опустили в яму, засыпали землей и воткнули голый, без таблички, крест, а он подумал, надо будет написать на кресте, что здесь лежит очень старая женщина, прожившая долгую жизнь и бесконечно уставшая от нее, ей бы понравилась такая эпитафия. Санитарки, дураки и дуры, потоптавшись немного у выросшего земляного холма, ушли, а он остался один и долго стоял, не обращая внимания на мокрый снег, падавший на его лицо, только повторял под нос: если в мире все бессмысленно, то у счастья нет завтрашнего дня, нет и вчерашнего, каждый из нас — театральная пьеса, которую смотрят со второго акта, и кто мешает выдумать какой-нибудь смысл, кто бы захотел умирать, если все очень мило, но ничего не понять, и, повторяя ее последние слова, цитаты и цитаты цитат, не был уверен, что запомнил верно, похоже, перепутал все, что только мог, а от себя добавил, как человек живет, так и умирает, и если его девочка всю свою жизнь примеряла на себя чужие жизни, то и смерть на себя нахлобучила чужую, как надевают на себя чью-то шляпу или пальто, по ошибке снятое с вешалки. И, уже собираясь возвращаться в интернат, потому что вымок насквозь и трясся в ознобе, он вдруг почувствовал, как заболела шея, заныли кости и легкие скукожились, будто горящая бумага, так что невозможно было вздохнуть, и подумал, вот тебе и обещанный знак. Он, конечно, не верил в такую чушь, как переселение души в новое тело, к тому же не освобожденное еще предыдущим обитателем, и винил во всем проклятое воображение, все-таки не стоило было затевать эту игру, но теперь уже поздно, и он зашелся в сильном кашле, едва не задохнувшись.