Его каждый новый день был похож на вчерашний, вчерашний на позавчерашний, позавчерашний на позапозавчерашний, и так до бесконечности, до того дня, когда он решил, что будет жить для себя, только для себя, и ни для кого другого, по своим правилам, что бы там окружающие об этом не думали. Утром он просыпался не потому, что нужно было куда-то идти, а потому, что выспался, хотя будильник заводил каждый вечер, больше шутки ради, и по четным числам тот звонил хоралом баха: проснитесь, спящие, а по нечетным будил его интернационалом: вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов, и это почему-то казалось ему очень смешным, он и сам не знал почему. Открыв глаза, он наслаждался пробуждением, солнечными лучами, падающими сквозь щель между шторами, а еще тем, что никуда не надо спешить, в отличие от миллионов жителей города, в эту самую минуту собиравшихся на работу или даже уже приехавших на нее, а ему и вставать было не обязательно, и если бы взбрело вдруг в голову проваляться в постели до вечера, он бы взял, да и провалялся, ведь сам себе хозяин, и с этими мыслями он еще долго лежал в полудреме, вспоминая сны, если они были приятны, или не вспоминая, если этого не хотелось. Включив радиостанцию с классической музыкой, он готовил нехитрый завтрак: два яйца, хлеб с маслом или, если водились деньги, с сыром, заваривал в чашке кофе мелкого помола и, медленно завтракая, наслаждался тем, как насыщалось чувство голода, иногда мучившее по утрам легкими болями в желудке, и получал удовольствие от терпкого, густого кофе, от хлеба и яиц, которые на самом деле очень вкусны, только никто из пресыщенных идиотов, гоняющихся за кухнями мира, не понимает, что на свете нет ничего вкуснее хлеба и яиц, самых обычных, купленных в магазине за углом. После завтрака он выходил на прогулку, бродил по бульварам, подставляя лицо солнцу, если было ясно, или прячась под зонтиком, если шел дождь, находя радость в любой погоде, в теплой, хорошей самой по себе, или в дождливой, скверной, слякотной, которую любил даже больше, потому что в такую погоду остальные прятались в домах и машинах, а он гулял один-одинешенек, словно весь бульвар принадлежал только ему и больше никому. Наблюдая смену сезонов, он радовался каждому времени года, вот и зима пришла, а вот весна, а вот и лето, здравствуй, осень, и любил даже темный, мрачный, слезливый ноябрь, который вообще никто, кроме него, пожалуй, не любил, а ведь это целых тридцать дней, и разве можно вот так безрассудно вычеркивать их из своей жизни. Он знакомился с женщинами, на улице, в кафе, на сайтах знакомств, умел быть обворожительным и пользовался этим, но никогда никому во вред, ничего не обещая, не давая в себя влюбиться и не влюбляясь сам, увлекался, да, но не привязывался, разве что к бывшей, но то были совсем другие отношения, зато умел доставлять всем своим женщинам удовольствие, чего, как ни странно, далеко не каждый мужчина умеет, что бы там они о себе ни думали, а все же это факт, сделать женщине хорошо — это особое искусство, которым он владел практически в совершенстве. Он никогда не торопил события, наслаждаясь каждой минутой, знакомством, первым взглядом, первым словом, первым прикосновением, прогулками, ничего не значащей болтовней, откровениями, полными личных, интимных подробностей, которые на него выплескивала каждая, и постелью, случавшейся обычно в тот же вечер, хотя он никогда не настаивал, но женщины сами делали первый шаг, а что тянуть и ломаться, люди взрослые, знают, чего хотят друг от друга, и ничего друг от друга не ждут, кроме хорошего секса, позволяющего забыть, хотя бы на время, о проблемах на работе и дома. В постели же, не меньше, а может, и больше финального аккорда, он боготворил то мгновенье, когда, замирая, смотрел на лежащую под ним, разведя ноги, женщину, думая, что вот сейчас между ними еще ничего не было, а через секунду — уже все будет, и это уже не отмотаешь, не вычеркнешь, не сотрешь, и можно остановиться, одеться и, посмеявшись, расстаться, так и не сделавшись любовниками, что, конечно же, никогда не случалось, но само мгновенье, которое было в его власти, просто сводило с ума. Он бывал рад, если очередная любовница оставалась с ним до утра, что означало приятное продолжение после сна, а если вдруг не оставалась, то радовался еще больше, все же он привык быть один, а в его возрасте с привычками, даже временно, расстаются с той же болью, с какой срывают повязку с запекшейся раны. Засыпал же он с чувством, что прожил этот день, ощутив каждую его минуту своей кожей, как если бы время можно было потрогать руками и попробовать на зуб. А на следующий день начинал все сначала.
Друзья, его ровесники, вели за поводья ту простую и понятную судьбу, от которой он отказался, и нуждались хоть в какой-то цели, хоть какой-то отметке в календаре, о которой можно было бы думать, предвкушая ее. Уже давно, очень давно, пожалуй, с тех пор, как им исполнилось сорок пять, то есть вот как десять лет, все они ждали пенсию, до которой им теперь оставалось немного, и в разговоре то и дело приговаривали: вот еще на день приблизилась пенсия, вот еще на неделю ближе. А он хоть и нуждался в деньгах, но не хотел брать, да хотя бы просто из чувства собственного достоинства, которого у него было хоть отбавляй, те копейки, что с шестидесяти лет ему будут положены от государства, и, в отличие от остальных, не ждал благословенного дня, когда наконец сможет с чистой совестью не работать, ведь и так давно не ходил на службу, вот уже двадцать лет перебиваясь чем придется. Чтобы сводить концы с концами, он пускал во вторую комнату квартирантов, чаще на небольшой срок, посуточно, да и бывшая, не бедствовавшая с мужем политиком, подбрасывала ему деньжат, и таким образом ему худо-бедно удавалось не работать последние двадцать лет. Зато у него была определенная свобода, свобода не делать то, чего не хочется, не общаться с теми, кто не нравится, не вскакивать по звонку будильника и не отказывать себе в просмотре ночного фильма, не выслуживаться перед начальством, не переживать из-за дедлайнов или отчетов, преждевременно изнашивая сердечно-сосудистую систему, в общем, та свобода, к которой так или иначе многие стремятся, пытаясь заработать как можно больше денег и с каждым днем, наоборот, все больше удаляясь от этой свободы, или о которой хотя бы мечтают, откладывая ее до пенсии, на потом, но так никогда и не получают, потому что, как известно, старому рабу не нужны оковы. Конечно, ему приходилось экономить, осторожно носить вещи, стараясь не изнашивать их раньше времени, ездить за продуктами на рынок в другой, более дешевый, район, ходить в недорогие, тесные кафе, заказывая маленькую чашку кофе, буквально на два глотка, не больше, только для того, чтобы посидеть за столиком у окна час-другой, выбирать тех женщин, которые не так уж хороши собой, зато не требуют ужина в ресторане, подарков и цветов, а остаются на ночь просто так, да еще и приходят со своим вином, отказывать себе в поездках на море, в которых он, впрочем, не так уж нуждался, ведь отпуск нужен тем, кто много трудится, а он не работал и не уставал. К тому же он не переносил жару и с ужасом вспоминал, как бывшая подарила ему на пятидесятилетие путевку во вьетнам, в грязный курортный городишко на побережье, где, страдая от двадцати восьми градусов в тени, он просидел две недели в номере с кондиционером, изредка спускаясь в нелегальный массажный салон для того, чтобы узкоглазенькая девчонка сделала ему минет, а во вьетнаме, в отличие от соседних стран, это вообще-то каралось тюрьмой, и даже ни разу не взглянул на океан. Вечерами он выходил на пробежку, делал несколько кругов по бульварам, но не для того, чтобы поддерживать форму, он и так отлично выглядел для своих лет, а чтобы ощутить напряжение в мышцах и лечь спать с тем расслабляющим чувством усталости, которое другие получают, побегав в течение рабочего дня по коридорам своего офиса и длинным переходам метро. И совершенно не думал о пенсии. Но сейчас вдруг подсчитал, что до шестидесятилетней отметки ему оставалось четыре года и семь месяцев, а он даже не знал, доживет ли до нее или нет, ведь врач что-то сказал про метастазы, которых пока не видно, но они, скорее всего, уже есть.