Мне стало интересно, почему же она до сих пор на участке, если жизнь здесь так ее раздражает.
— Ну, Бакари хороший, только очень бедный. Как только сможем, мы поженимся и переедем, а пока он спит в марказе
[194], близко к Богу, а я тут, близко к курам и козам. Но мы накопим много денег, потому что свадьба у меня будет очень, очень маленькая, как у мышки, и на ней будет только Муса с женой, и никакой музыки или танцев, или пиров никаких не будет, и мне даже новое платье не понадобится, — произнесла она с отрепетированной бодростью, и мне вдруг стало так грустно, поскольку если я что-то про Хаву и знала, так это насколько любит она свадьбы, и свадебные платья, и свадебные пиры, и свадебные банкеты. — Поэтому, видишь, на этом много денег можно сэкономить, это уж точно, — сказала она и сложила руки на коленях, чтобы чопорно отметить конец этой мысли, а я не стала с ней дискутировать. Но я видела, что ей не терпится поговорить, что заученные фразы ее — как крышки, танцующие на кипящих котелках с едой, и мне следовало лишь терпеливо сидеть и ждать, когда из нее польется. Я больше не задала ни одного вопроса, но она заговорила сама — сначала робко, затем все энергичнее, о своем женихе. Похоже, что в Бакари на нее самое большое впечатление производила его чувствительность. Он скучный и страшный с виду, но чувствительный.
— Скучный отчего?
— Ой, мне не надо было говорить «скучный», но, в смысле, видела бы ты их с Мусой вместе — они слушают эти священные пленки весь день, это очень священные пленки, Муса теперь хочет выучить больше арабского, а я тоже учусь их полностью ценить, а пока они для меня все равно слишком скучные — но когда Бакари их слушает, он плачет! Плачет и Мусу обнимает! Иногда я на рынок пойду и вернусь, а они по-прежнему обнимаются и плачут! Я никогда не видела, чтоб босяк плакал! Если только у него наркотики украдут! Нет, нет, Бакари очень чувствительный. У него все дело в сердце на самом деле. Поначалу я думала: моя мать — ученая женщина, она меня много чему по-арабски научила, я в имане обгоню Бакари, но это же так неправильно! Дело-то не в том, что ты читаешь, а в том, что чувствуешь. А мне еще долгий путь предстоит, пока сердце у меня не наполнится иманом так, как у Бакари. Я думаю, из чувствительного человека и муж хороший получится, а ты? А наши мужчины-машала — я не должна их так называть, правильное слово таблиги — они такие добрые к своим женам! Я этого не знала. Моя бабушка вечно говорила: они полувзрослые, они сумасшедшие, не разговаривай с этими девчонками, а не мужчинами, у них даже работы нет. Ой-ёй, а теперь она целыми днями плачет. Но она не понимает, она такая старомодная. Бакари всегда говорит: «Есть такой хадит, в нем сказано: „Лучший мужчина — тот, кто помогает жене своей и детям, и с ними милостив“». И вот так оно все и есть. Поэтому, если мы ездим в эти поездки, на мастурат, ну, чтоб другие мужчины нас на рынке не видели, наши мужчины сами ходят и делают за нас все покупки, они овощи покупают. Я так смеялась, когда это услышала, даже подумала: не может быть, что это правда, — но это правда! Мой дедушка даже не знал, где у нас рынок находится! Вот что я пытаюсь своим бабушкам объяснить, но они такие старомодные. Плачут каждый день из-за того, что он машала, то есть таблиг. А по-моему, они просто втайне завидуют. Ох как бы мне хотелось прямо сейчас отсюда уехать. Когда я ездила побыть со своими сестрами, я была такая счастливая! Мы вместе молились. Мы вместе ходили. После обеда одной надо было вести молитву, понимаешь, и одна сестра мне сказала: «Давай ты!» И вот так я была Имамом в тот день, понимаешь? Но я не робела. У меня многие сестры робкие, они говорят: «Не мне говорить», — но вот в этой поездке я на самом деле поняла, что я вообще нисколько не робкая. И все меня слушали — о! Люди даже мне вопросы задавали потом. Представляешь?
— Меня это вовсе не удивляет.
— У меня тема была — шесть основ. Это про то, как человеку следует есть. Вообще-то я их сейчас не соблюдаю, потому что ты здесь, но на следующий раз-то я их точно не забуду.
Эта виновная мысль подвела к другой: она склонилась ко мне что-то прошептать, и ее неотразимое лицо сложилось в полуулыбку.
— Я вчера в школу ходила, в телевизионную комнату, и мы смотрели «Эсмеральду». Нельзя мне улыбаться, — сказала она и вдруг прекратила, — но ты же в особенности знаешь, до чего я люблю «Эсмеральду», и я уверена — ты согласишься с тем, что никто не способен избавиться от дуньи за один присест. — Она опустила взгляд на свою бесформенную юбку. — И одежду мне придется поменять в итоге, не только юбку, все с головы до пят. Но все мои сестры согласны: это трудно поначалу, потому что тебе так жарко и люди смотрят, зовут тебя ниндзей или Усамой на улице. Но я же помню, что ты мне однажды сказала, когда только-только сюда приехала: «Какая разница, что другие думают?» И это очень сильная мысль, я ее все время с собой ношу, поскольку награда мне достанется на Небесах, где меня никто не будет звать ниндзей, потому что таким людям уж точно гореть на огне. Я Криса Брауна моего по-прежнему люблю, ничего не могу с собой поделать, и даже Бакари по-прежнему любит свои песни Марли, я знаю, потому что однажды слышала, как он одну такую поет. Но мы с ним выучимся вместе, мы же еще молодые. Как я тебе уже сказала, когда мы в поездку ездили, Бакари за меня там все делал — ходил за меня на рынок, даже когда люди над ним смеялись, он так поступал. Стирку мне стирал. Я бабушкам сказала: мой дед за все сорок лет с вами хоть один носок сам себе выстирал?
— Но, Хава, почему же мужчинам нельзя тебя видеть на рынке?
Она зримо заскучала: я опять задала тупейший вопрос.
— Когда мужчины смотрят на женщин, которые не их жена, этого мига ждет Шайтан, чтоб на них броситься, наполнить их грехом. Шайтан повсюду! Но разве ты этого и так не знаешь?
Я не могла больше этого слушать и попрощалась с ней, извинившись. Однако единственное место, куда я могла пойти или знала, как до него добраться в темноте, было розовым домом. Еще издали, с дороги, я заметила, что все огни в нем мертвы, а когда дошла до двери — увидела, что она болтается под углом на сломанной петле.
— Ты здесь? Можно войти?
— Моя дверь всегда открыта, — ответил из теней Ферн звучным голосом, и мы с ним одновременно расхохотались. Я вошла, он приготовил мне чай, я изложила ему все вести о Хаве.
Ферн слушал мои тирады, а голова его запрокидывалась все дальше назад, пока фонарик у него на голове не осветил потолок.
— Должен сказать, мне это вовсе не видится странным, — сказал он, когда я закончила. — Она на том участке работает, как собака. Едва ли вообще с него куда-то выходит. Могу вообразить, что она отчаялась, как любой смышленый молодой человек, получить себе свою собственную жизнь. Тебе разве не хотелось слинять из родительского дома в таком возрасте?
— В ее возрасте мне хотелось свободы!
— И ты бы сочла ее менее свободной, то есть с поездкой в Мавританию, с проповедованием, чем она сейчас, запертая в этом доме? — Он поводил сандалией по слою красной пыли, собравшейся на пластиковом полу. — Это интересно. Интересная точка зрения.