— Ага, дядя! Мы за Брайана!
— Ты идиот, это нам известно, — сказал Бахрам, после чего повернулся ко мне за стойкой: — А ты же умная и оттого еще больше идиот. — Когда на это я ничего не сказала, он подступил ко мне вплотную и грохнул кулаками по стойке: — Этот ваш Шелтон — он не выиграет. Не может.
— Он выиграет! Выиграет! — вскричал Анвар.
Бахрам схватил пульт и выключил телевизор, чтобы его услышали даже в глубинах заведения, где конголезка драила стенки печи.
— Теннис не черная игра. Вы должны понять: у всякого народа своя игра.
— А у вас какая? — спросила я из честного любопытства, и Бахрам весь подобрался и гордо выпрямился на сиденье.
— Поло. — Вся кухня взорвалась от хохота. — Еб вас всех, сукины сыны! — У всех истерика.
Так вышло, что собственно за Шелтоном я не следила, я вообще о нем раньше не слышала, пока мне его не показал Анвар, но теперь следить за ним я стала и вместе с Анваром превратилась в его болельщицу номер один. Я покупала американские флажки на работу в те дни, когда он играл, и старательно усылала по такому случаю остальных мальчишек, кроме Анвара. Вместе мы кричали Шелтону «ура», танцевали по всему заведению при каждом успешно заработанном им очке, а когда он стал выигрывать один матч за другим, у нас возникло чувство, что это мы своими танцами и воплями подталкиваем его вперед, а без нас ему крышка. Временами Бахрам вел себя так, будто и сам в это верит — точно мы выполняем какой-то древний африканский ритуал вуду. Да, нам как-то удалось околдовать не только Шелтона, но и Бахрама, и по мере того, как шли дни турнира, а Шелтон по-прежнему не желал вылетать, я замечала, что остальные насущные заботы Бахрама — предприятие, его трудная жена, напряженный поиск женихов для дочерей — все они куда-то ускользали, пока занимать его целиком не стало только одно: чтобы мы не ликовали из-за Брайана Шелтона, а сам Шелтон не добрался до финала Уимблдона.
Однажды утром в середине турнира я стояла у стойки и скучала — и тут увидела Анвара на велике: он мчал к нам по мостовой на громадной скорости, затем резко тормознул, соскочил и ворвался в заведение, метнулся прямо к стойке, сунув кулак в рот, но все равно не в силах скрыть улыбку. Передо мной он шлепнул номер «Дейли Миррор», ткнул в колонку спортивного раздела и сказал:
— Араб! — Мы глазам своим не поверили. Звали его Карим Алами
[164]. Из Марокко и посеян еще ниже, чем Шелтон. Их матч начинался в два. Бахрам явился в час. Повсюду царили тревога и огромное предвкушенье, мальчишки-доставщики, у кого смена начиналась в пять, пришли пораньше, конголезка в глубине кухни заработала с беспрецедентной скоростью в надежде дойти до передней части заведения — а значит, и до телевизора — к тому времени, когда начнется игра. Матч длился пять раундов. Шелтон начал крепко, и в различные моменты первого сета Бахрам ронял достоинство до того, что вскакивал с ногами на стул и орал. Когда первый сет закончился со счетом шесть-три в пользу Шелтона, Бахрам соскочил со стула и вышел из здания. Мы переглянулись: никак победа? Пять минут спустя он скользнул обратно с пачкой «Голуаза» в руке, добытой из машины, и принялся курить одну от одной, не поднимая головы. Однако во втором сете Кариму засветило немного удачи, и Бахрам выпрямился на стуле, затем вообще встал и принялся нарезать круги по крохотному помещению, высказывая собственный комментарий, который так же относился к евгенике, что и к ударам слева, высоким подачам и двойным ошибкам, а когда назначили дополнительную игру, в лекции своей он сделался очень бегл, размахивал сигаретой в руке и гораздо увереннее говорил по-английски. Черный, сообщил он нам, он инстинкт, он двигает тело, он сильный и он музыка, да, конечно, он ритм, все это знают, и он скорость, и это прекрасно, может быть, да, но позвольте мне вам сказать, теннис это игра ума — ума! Черный человек может быть хорошая сила, хорошая мышца, он может сильно бить мяч, но Карим, он как я: он думает один шаг, два шага вперед. У него ум араба. Ум араба сложная машина, тонкая. Мы изобрели математику. Мы изобрели астрономию. Тонкий народ. Два шага вперед. Ваш Брайан, теперь он проиграл.
Но он не проиграл: сет закончил со счетом семь-пять, и Анвар отобрал швабру у конголезской уборщицы — я так и не выяснила, как ее звали, никто и не думал спрашивать, как ее зовут, — и заставил ее танцевать с собой под какой-то хайлайф, игравший у него в транзисторе, который он повсюду с собой таскал. В следующем сете Шелтон провалился: один-шесть. Бахрам ликовал. Куда ни пойдешь в мире, сказал он Анвару, твой народ на дне! Иногда наверху Белый человек, Еврей, Араб, Китаец, Япон — зависит. Но твой народ, они всегда проигрывают. К четвертому сету мы перестали делать вид, что у нас пиццерия. Звонил телефон, но никто не снимал трубку, печь была пуста, все сбились в тесный зальчик впереди. Я сидела на стойке с Анваром, нервные ноги наши колотили в дешевые ДСП так, что вся стойка сотрясалась. Мы смотрели, как два эти игрока — поистине почти идеально достойные друг друга — бьются ради удлиненного, мучительного тайм-брейка, который Шелтон затем проиграл: шесть-семь. Анвар горестно разрыдался.
— Но, Анвар, дружок, — у него есть еще сет, — объяснил добрый повар-босниец, и Анвар был благодарен ему так же, как человек, уже сидящий на электрическом стуле — и вдруг увидевший за плексигласовой перегородкой, как по коридору спешит губернатор. Последний сет был скор: шесть-два. Гейм, сет, матч — Шелтон. Анвар выкрутил транзистор на максимальную громкость, а из меня наружу рвались все мыслимые танцы: я кружила, топала, шаркала — даже шимми сбацала. Бахрам обвинил всех нас в том, что мы занимаемся сексом с собственными матерями, и с топотом выбежал наружу. А где-то через час вернулся. Настал предвечерний час пик, когда матери понимают, что не в силах готовить ужин, а дневные торчки вдруг сознают, что не ели с завтрака. По телефону меня задергали — как обычно, я старалась разобрать множество различных диалектов пиджин-инглиша, как в трубке, так и у нашей бригады доставщиков, — как вдруг ко мне подошел Бахрам и сунул мне под нос вечернюю газету. Ткнул в снимок Шелтона: рука его вздета, он готовится к одной из своих могучих подач, мяч перед ним в воздухе, он застыл в миг контакта. Я прикрыла трубку рукой.
— Что? Я работаю.
— Смотри лучше. Не черный. Бурый. Как ты.
— Я работаю.
— Может, он половинка, как ты. Вот: это объясняет.
Я посмотрела не на Шелтона, а на Бахрама, очень пристально. Он улыбался.
— Полупобедил, — сказал он.
Я положила трубку, сняла с себя фартук и вышла оттуда.
Не знаю, как Трейси разнюхала, что я опять пошла работать к Бахраму. Я не хотела, чтобы кто-то знал, я и сама едва могла с таким смириться. Вероятно, Трейси просто заметила меня через стекло. Когда она вошла — душным днем в конце августа, — произвела собой сенсацию: леггинсы в обтяжку, обрезанный топ по пупок. Я обратила внимание, что одежда ее со временем не изменилась — ей и не нужно было. Сама она не сражалась, как я — и большинство моих знакомых женщин, — за то, чтобы отыскивать способы, как обрядить свое тело в символы, формы и знаки эпохи. Как будто она была выше всего этого, вне времени. Она всегда одевалась к танцевальной репетиции и оттого всегда выглядела изумительно. Анвар и остальные мальчишки, ждавшие на велосипедах снаружи, хорошенько насладились видом спереди, а затем перепозиционировались так, чтобы им открылся вид на, как выражаются итальянцы, «сторону Ж». Когда она перегнулась через стойку поговорить со мной, я заметила, как один прикрыл ладонью глаза, словно ему физически больно.