Четыре
Выйдя из лесной маршрутки — после многомесячного отсутствия, — я заметила Ферна: он стоял у дороги, очевидно — ждал меня, вовремя, словно бы здесь автобус приходил по расписанию. Я была счастлива его видеть. Но оказалось, что он не в настроении для приветствий или любезностей — просто подстроил свой шаг к моему и тут же пустился в тихий инструктаж, поэтому, еще не дойдя до двери Хавы, я тоже оказалась отягощена бременем слухов, охвативших нынче всю деревню: что Эйми сейчас занята процессом добывания визы, дабы Ламин вскоре переехал в Нью-Йорк на постоянное жительство.
— Ну, так ли это?
Я сказала ему правду: я не знаю и знать не хочу. В Лондоне я вымоталась, держа Эйми за ручку всю трудную зиму, как лично, так и профессионально, и, следовательно, была в особенности невосприимчива к ее изводу личной драмы. Альбом, на запись которого она потратила все мрачные британские январь и февраль, примерно сейчас уже должен был выйти, но его положили на полку из-за краткого уродливого романа с ее юным продюсером, который по окончании забрал с собой все песни. Всего несколькими годами раньше такой развод стал бы для Эйми лишь мелкой неурядицей, едва ли стоил бы половины дня в постели за просмотром старых, давно забытых австралийских сериалов: «Летающих врачей», «Салливэнов»
[158], — таким она занималась в моменты крайней ранимости. Но теперь я заметила в ней перемену: ее личная броня была уже не та, что прежде. Бросать самой и бывать брошенной — теперь такие действия уже не были ей как с гуся вода, ее такое в самом деле ранило, и почти месяц она ни с кем не встречалась, кроме Джуди, едва выходила из дому и несколько раз просила меня ночевать с ней в одной комнате, рядом с ее кроватью, на полу, потому что ей не хотелось оставаться одной. В этот период пурды
[159], полагала я, хорошо это или плохо, никого ближе меня у нее не было. Пока я слушала Ферна, первым моим чувством было — меня предали, но чем больше я над этим раздумывала, тем четче понимала: нет, тут не совсем так, это не обман, а разновидность умственного отъединения. В миг ступора я служила ей утешением и компанией, а тем временем в другом отсеке своего сердца она деловито планировала будущее с Ламином — и Джуди в этом была ее сообщницей. А потому не Эйми теперь меня раздражала, а злил Ферн: он пытался меня во все это втянуть, но мне не хотелось участвовать нисколько, мне все это было неудобно, у меня уже вся поездка распланирована, и чем больше Ферн говорил, тем дальше от меня ускользал маршрут, уже проложенный в голове. Поездка на остров Кунта-Кинтей, несколько дней на пляже, две ночи в каком-нибудь роскошном городском отеле. Эйми почти не предоставляла мне ежегодных отпусков, мне приходилось изворачиваться самой — красть себе каникулы, когда только возможно.
— Ладно, но почему тебе не взять с собой Ламина? С тобой он станет разговаривать. Со мной же он, как ракушка, замыкается.
— В отель? Ферн, нет. Ужасная мысль.
— Ну, тогда в поездку. Ты же все равно туда одна не поедешь, ты этот остров сама ни за что не найдешь.
Я уступила. Когда сообщила об этом Ламину, он был счастлив — не съездить на сам остров, подозревала я, а из-за возможности сбежать с занятий, — и он весь день договаривался со своим приятелем, таксистом Лолу, о цене поездки туда и обратно. Афро у Лолу было выстрижено так, что стоял гребень, выкрашенный в оранжевый, и он носил широкий ремень с большой серебряной пряжкой, на которой было написано «ЖИГ ОЛО». Похоже, договаривались они всю дорогу туда — двухчасовую поездку, наполненную хохотом и спорами на переднем сиденье под оглушительную музыку регги и множество телефонных звонков. Я сидела сзади — волоф я выучила едва ли больше прежнего, и смотрела, как мимо проплывают заросли: время от времени замечала серебристо-серую обезьянку, еще более удаленные от цивилизации людские поселения, их даже деревнями назвать было сложно, просто две-три хижины вместе, а потом еще десять миль — ничего. Особенно мне запомнились две босоногие девочки, шедшие вдоль дороги, взявшись за руки, — похоже, лучшие подружки. Они мне помахали, и я помахала им в ответ. Вокруг не было ничего и никого, они гуляли по самому краю света — по крайней мере, известного мне света, — и я, глядя на них, поняла, до чего трудно, почти невозможно мне вообразить, как они тут ощущают время. Я могла припомнить себя в их возрасте, конечно, — как мы держались за руки с Трейси и как считали себя «детками 80-х», смышленей, чем наши родители, гораздо современнее. Мы считали себя продуктом отдельно взятого мига, поскольку, кроме оперетт, нам нравились и «Охотники на призраков», и «Даллас»
[160], и леденцовые флейты. Мы ощущали, что у нас во времени есть свое место. Какой человек на земле так себя не чувствует? Однако, маша тем двум девочкам, я заметила, что не могу выкинуть из головы мысль, что они — вневременные символы девичества либо детской дружбы. Умом я понимала, что это вряд ли, но другого способа думать о них у меня не было.
Дорога наконец закончилась у реки. Мы вышли из машины и направились к тридцатифутовой бетонной статуе человека-палочки, стоявшей лицом к реке
[161]. Вместо головы у него был весь земной шар, и свои руки-палочки он вырывал из рабских оков. Одинокая пушка XIX века, краснокирпичный остов первоначальной фактории, маленький «музей рабства, выстроенный в 1992-м» и унылое кафе завершали то, что отчаявшийся гид с несколькими оставшимися во рту зубами описывал как «Приветственный центр». За спинами у нас деревенька из полуразвалившихся хижин — на много порядков беднее той, откуда мы приехали, — упорно стояла напротив старой фактории, как бы надеясь, что та откроется вновь. Там сидела и наблюдала за нашим прибытием кучка детворы, но когда я им помахала, гид меня отчитал:
— Им нельзя ближе подходить. Они клянчат деньги. Они досаждают вам, туристам. Правительство нас выбрало официальными гидами, чтобы они вам не досаждали. — Примерно в миле от нас посреди реки я видела сам остров — маленький скальный выступ с живописными руинами казарм. Я хотела всего минутку поразмышлять о том, где я и что это — если все же что-то — значит. Там и сям, в треугольнике кафе, статуи раба и наблюдающих детей, я видела и слышала группки туристов: серьезное семейство черных британцев, каких-то восторженных афроамериканских подростков, пару белых голландских женщин — обе уже, не таясь, плакали, — и все они пытались проделать то же самое и, точно так же, вынуждены были терпеть заученную наизусть лекцию от какого-нибудь государственного гида в драной синей футболке, или же в кафе им совали в руки меню, или они торговались с лодочниками, рвавшимися перевезти их на остров посмотреть камеры, где содержались их предки. Я поняла, что мне еще повезло: со мной был Ламин — пока он занимался своей любимой деятельностью, то есть напряженным шепотом вел финансовые переговоры одновременно с несколькими сторонами, я вольна была подойти к пушке, усесться на нее верхом и поглядеть на воду. Я пыталась вызвать в себе созерцательное состояние ума. Представить на этой воде суда, по сходням бредет человечья собственность, немногие смельчаки решают рискнуть и прыгают в воду — в обреченной попытке доплыть до берега. Но у всякого образа имелась карикатурная худосочность, и они ощущались не ближе к действительности, чем фреска на стене музея, изображавшая крепкую голую семью мандинка в ошейниках с цепями, которую из зарослей гонит злой голландец, словно их поймал, как добычу, охотник, а не продал, как куль зерна, их собственный вождь. Все пути ведут туда, как мне всегда говорила мать, но вот теперь я тут, в этом легендарном углу континента — и переживаю его не как некое исключительное место, а как пример общего правила. Сила тут грабит слабость: всевозможная сила — местная, расовая, племенная, царская, национальная, глобальная, экономическая — всевозможную слабость, не останавливаясь ни перед чем, даже перед самой маленькой девочкой. Но сила так поступает всюду. Весь мир пропитан кровью. У всякого племени — кровавое прошлое: а тут — мое. Я дожидалась хоть какого-то катарсиса, какой люди надеются обрести в подобных местах, но не могла заставить себя поверить, что боль моего собственного племени собрана только здесь, в этом самом месте, боль слишком уж очевидно разлита была повсюду, здесь только — так уж вышло — ей поставили памятник. Я сдалась и пошла искать Ламина. Он опирался на статую и разговаривал по своему новому телефону — модному с виду «блэкберри»: лицо сонное, широкая глупая ухмылка, — и когда заметил, что я подхожу, отключился, даже не попрощавшись.