Книга Время свинга, страница 68. Автор книги Зэди Смит

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Время свинга»

Cтраница 68

Я правда пыталась радоваться за нее. Я знала: этого она хотела всегда. Но ведь трудно, когда сам неприкаянный, радоваться за других, а кроме того, я переживала за отца и жалела себя. Мысль о том, чтобы вновь съехаться с матерью, казалось, отменяет все, чего я достигла за предыдущие три года. Но на свой студенческий заем жить я больше не могла. Отчаявшись, собирая по комнате вещи, перелистывая свои теперь уже бессмысленные сочинения, я смотрела в окно на море и чувствовала, будто просыпаюсь — именно этим и стал для меня весь колледж, сном, отнесенным очень далеко от действительности — ну, или, по крайней мере, от моей действительности. Едва я вернула взятую напрокат академическую шапочку, как детки, поначалу казавшиеся не слишком отличными от меня, принялись объявлять, что уезжают в Лондон прямо сейчас, иногда — в мой район или в другие такие же: они их обсуждали в понятиях безрассудной отваги, словно речь шла о диких фронтирах, какие предстояло покорять. Уезжали они с депозитами в руках — на съем квартир или даже домов, — устраивались на неоплачиваемые стажировки или подавали заявления на работу, где собеседования с ними проводил старый университетский кореш их папаши. У меня же не было ни плана, ни депозита, и никто не собирался умереть и оставить мне наследство: вся наша родня была беднее нас. Разве не были мы средним классом — в надеждах своих и на практике? И, быть может, для матери моей эта мечта была правдой, и лишь грезя об этом, она чувствовала, что мечта сбывается. Но вот теперь я проснулась, зрение мое очистилось: некоторые факты неопровержимы, неизбежны. Как бы я на все это ни смотрела, к примеру, те восемьдесят девять фунтов на моем текущем счете были всеми деньгами, что имелись у меня на белом свете. Я питалась тушеной фасолью на тостах и, разослав пару десятков заявлений на работу, ждала.

Оставшись одна в городке, откуда все уже разъехались, я обрела слишком много времени для тяжких раздумий. На свою мать я взглянула под новым, более кислым углом. Феминистка, которую всегда содержали мужчины — сперва мой отец, затем Известный Активист, — и кто, хоть вечно пилила меня «благородством труда», никогда, насколько мне было известно, не нанималась на работу. Она трудилась «ради людей» — никакой зарплаты ей не платили. Я беспокоилась: то же самое, более-менее, может оказаться правдой и для Известного Активиста, сочинившего, казалось, множество памфлетов, но ни одной книги он не выпустил, и официальной университетской должности у него не было. Сложить все свои яйца в корзинку к такому человеку, отказаться от нашей квартиры — единственной гарантии, что у нас когда-либо была, — и поехать жить к нему в Хэмпстед ровно той буржуазной фантазии, какую она всегда презирала, казалось мне и вероломным идеологически, и безрассудным. Каждый вечер я ходила на набережную звонить из жуликоватого телефона-автомата, считавшего двухпенсовые монеты десятипенсовыми, и вела с нею множество раздраженных бесед об этом. Но раздражена обычно бывала только я — мать моя была влюблена и счастлива, ее переполняла нежность ко мне, хотя от этого только труднее было подловить ее на практических мелочах. Любая попытка коснуться точного финансового положения Известного Активиста, к примеру, провоцировала уклончивые ответы или смену темы. Счастлива обсуждать она была только одну — его четырехкомнатную квартиру, куда она хотела подселить и меня, купленную в 1969 году за двадцать тысяч фунтов на деньги по завещанию покойного дядюшки, а теперь стоящую «хорошо за миллион». Этот факт, несмотря на ее марксистские уклоны, очевидно, сообщал ей громадное наслаждение и довольство.

— Но, мам, — он же не собирается ее продавать, а? Значит, это не имеет значения. Она ничего не стоит, покуда вы, голубки́, в ней живете.

— Послушай, а чего бы тебе просто не сесть на поезд и не приехать к нам поужинать? Когда ты с ним познакомишься, ты его полюбишь — этого человека любят все. Тебе много о чем будет с ним поговорить. Он был знаком с Малкольмом Иксом! [156] Он известный активист…

Но, как и множество людей, чьим родом занятий была переделка мира, при личном знакомстве он оказался возмутительно мелочен. При нашей первой с ним встрече господствовала не политическая или философская дискуссия, а долгая тирада против его ближайшего соседа, собрата-карибца, который, в отличие от нашего хозяина, был зажиточен, много раз публиковался, располагал должностью в американском университете, владел целым зданием и в данный момент возводил «какую-то блядскую беседку» в глубине своего сада. Она бы слегка загораживала Известному Активисту вид на Хит, и после ужина, когда июньское солнце наконец закатилось, мы взяли бутылку «Рея-и-Племянника» [157] и из солидарности вышли в сад злобно попялиться на эту недостроенную штуку. Мать и Известный Активист уселись за чугунный столик и медленно свернули и выкурили весьма скверно сконструированный кропаль. Я перепила рома. В какой-то момент настроение стало медитативным, и все мы глазели на пруды, а за прудами — на сам Хит, где меж тем зажигались викторианские фонари, и пейзаж лишался всего, кроме уток и людей авантюрного склада. От фонарей трава становилась чистилищно оранжевой.

— Вообрази двух островных ребятишек вроде нас, босоногих ребят из ниоткуда — очутившихся вот здесь… — пробормотала мать, и они взялись за руки и прижались друг к дружке лбами, а я, глядя на них, почувствовала, что хоть они и нелепы, насколько нелепее их я сама, взрослая женщина, которую возмущает другая взрослая женщина, сделавшая в конечном счете для меня столько всего, столько всего сделавшая для себя и, да, для своего народа, и все это, как она справедливо отмечала, вообще из ничего. Жалела ли я себя от того, что у меня нет приданого? И когда я оторвала взгляд от косяка, который как раз сворачивала, мне показалось: мать прочла, что у меня на уме. Но разве ты не понимаешь, как невероятно тебе повезло, произнесла она, — ты живешь в такое время? Такие, как мы, — мы не можем ностальгировать. У нас в прошлом нет дома. Ностальгия — роскошь. Для нашего народа есть одно время — сейчас!

Я прикурила косяк, налила себе еще с палец рому и слушала, склонив голову, а утки крякали, мать произносила речи, покуда не стало поздно, и ее возлюбленный не погладил ее мягко по щеке, а я поняла, что мне пора спешить на последний поезд.


В конце июля я переехала в Лондон — но не к матери, а к отцу. Я вызвалась спать в гостиной, но он об этом и слышать не хотел — сказал, что, если я буду ночевать там, от шума, который он поднимает, спозаранку уходя на работу, стану просыпаться, и я быстро согласилась с такой логикой и позволила ему укладываться на диване. В ответ же я чувствовала, что мне лучше бы побыстрей найти работу: уж отец мой на самом деле верил в благородство труда, он на него всю свою жизнь поставил, и мне стыдно было бездельничать. Иногда, не в силах опять заснуть после того, как он украдкой выберется из дому, я садилась на кровати и думала обо всей этой работе — и отцовой, и его родни, уходившей в прошлое на много поколений. Труд без образования, труд обычно без навыков или умений, какой-то — честный, а какой-то — жульнический, но весь он так или иначе подводил к моему нынешнему состоянию лености. Когда я была еще маленькой, лет в восемь-девять, отец показал мне свидетельство о рождении своего отца и те профессии, которые там указали его родители: кипятильщица тряпья и резчик тряпья, — и это, как мне дано было понять, служило доказательством, что его племя всегда определялось трудом, желали они того или нет. Важность труда была взглядом, какого отец придерживался так же крепко, как моя мать держалась убежденья, что значимы лишь определения культуры и цвета. Наш народ, наш народ. Я думала о том, с какой готовностью мы все пользуемся этим выражением, несколькими неделями раньше, тем чудесным июньским вечером у Известного Активиста, когда мы сидели, пили ром, любовались семействами толстых уток: головы их подвернуты внутрь, клювы угнездились в перьях их собственных тел, они сидели вдоль берега ручья. Наш народ! Наш народ! И теперь, лежа в затхлой отцовой постели, я вертела эту фразу в голове — больше нечего было делать, — и она мне напоминала сливающееся кряканье и гомон птиц, что вновь и вновь повторяли одно и то же причудливое посланье, доставляемое из их клювов им в собственные перья: «Я утка! Я утка!»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация