Когда прозвонил звонок на обед, я побежала через двор искать Каррапичано — тот сидел под манговым деревом, что-то писал в блокноте, — и в возбужденной спешке пересказала все события того утра, доложила о последствиях, какими я их видела, воображая, как медленно развивалась бы сама, веди наши учителя уроки, скажем, на мандарине, хоть я больше нигде бы и не говорила на мандарине, не слышала этого языка и на мандарине бы не разговаривали мои родители…
Каррапичано отложил ручку и воззрился на меня.
— Понимаю. И чего, по-твоему, ты только что добилась?
Поначалу я решила, что он меня не понял, поэтому повторила все сначала, но он меня прервал, топнув ногой по песку.
— Ты только унизила учительницу. Перед ее классом.
Голос его был спокоен, но лицо очень покраснело. Он снял очки и зло уставился на меня — и выглядел при этом до того сурово симпатичным, что это добавляло его позиции определенную весомость, как будто те, кто правы, всегда красивее.
— Но… это… в смысле, я же не утверждаю, что это вопрос способности, это «структурный вопрос» — ты сам всегда так говоришь, — а я просто утверждаю, может, нам и провести урок английского, ладно, конечно, но давайте учить их на их собственных языках в их собственной стране, а потом уже они смогут — могли бы, в смысле, понимаешь, писать контрольные по английскому дома, как домашнюю работу или что-то.
Фернандо горько рассмеялся и выругался по-португальски.
— Домашняя работа! Ты у них дома-то бывала? Видела книги у них на полках? Или сами полки? Письменные столы? — Он встал и закричал: — Что, по-твоему, делают эти дети, когда приходят домой? Учатся? Считаешь, у них есть время учиться?
Он не придвинулся ко мне, но я поймала себя на том, что отступаю, пока не прижалась спиной к стволу манго.
— Что ты тут делаешь? Какой опыт у тебя есть в такой работе? Это работа для взрослых! А ты ведешь себя, как подросток. Да только ты уже не подросток, правда? Не пора ли тебе повзрослеть?
Я расплакалась. Где-то зазвонил звонок. Я услышала, как Фернандо вздохнул с чем-то похожим на сочувствие, и во мне зашевелилась безудержная надежда — какой-то миг — на то, что он меня обнимет. Закрыв лицо руками, я слышала, как сотни детишек вырвались на волю из классов и побежали по двору, крича и хохоча, на следующие свои уроки или за ворота помогать матерям на ферме, а Каррапичано пнул ножку стула, переворачивая его, и зашагал по двору обратно в класс.
Двенадцать
Конец моему собственному среднему пути настал в разгар зимы, идеальное время для того, чтоб быть готом: ты в гармонии с убожеством вокруг, как те часы, что показывают верное время два раза в сутки. Я ехала к отцу, двери автобуса не желали открываться из-за высоты уже нанесенного снаружи снега, пришлось с силой раздвигать их руками в черных кожаных перчатках и шагать вниз в сугроб, а от жуткого холода меня защищали черные «дэ-эмы» со стальными набойками и слои черного джерси и черной джинсы, жар афро — птичьего гнезда — и вонь от того, что я почти не мылась. Я стала животным, идеально приспособленным к среде своего обитания. Позвонила отцу в дверь — открыла мне молодая девчонка. Лет двадцати. Волосы у нее были довольно примитивно заплетены, лицо — сладенькая слезка, а кожа безупречна, сияла, как шкурка баклажана. Похоже, она боялась — нервно улыбнулась, повернулась и позвала моего отца по имени, но с таким сильным акцентом, что как его имя слово это почти не прозвучало. Затем скрылась, ее сменил отец, а она не показывалась из его спальни весь остаток моего визита. Пока мы шли по обветшалому общему коридору мимо облупившихся обоев, ржавых почтовых ящиков по грязному ковру, он тихонько объяснял мне, словно был миссионером и немного смущался от того, что нужно выдавать истинные размеры своей благотворительности, что нашел эту девушку на вокзале Черинг-Кросс.
— Она была босиком! Ей некуда идти, совсем некуда. Видишь ли, она из Сенегала. Ее зовут Мёрси. Ты бы хоть позвонила, что придешь.
Поужинала я, как обычно, посмотрела старое кино — «Зеленые пажити»
[109], — а когда настала пора уходить и больше ничего о Мёрси никто из нас не сказал, я заметила, как он оглянулся через плечо на дверь своей спальни, но Мёрси так и не появилась оттуда, и я немного погодя ушла. Матери я об этом не сказала, никому в школе — тоже. Меня понял бы единственный человек, Трейси, но с нею я не виделась уже несколько месяцев.
Я заметила, что у других есть этот подростковый дар, «пускаться во все тяжкие», «съезжать с рельсов», но какую бы защелку ни удавалось им размыкать в печали или при травме, я такую в себе найти не смогла. И потому застенчиво, словно спортсмен, решающий перейти на другой режим тренировок, я решила слететь с катушек. Но никто слишком всерьез меня не принимал, и меньше всех — моя мать, ибо считала меня по сути своей подростком надежным. Когда прочие местные мамаши останавливали ее на улице, как это часто бывало, попросить совета насчет своих заблудших сынков и дочек, она их выслушивала сочувственно, но, со своей стороны, без особой заботы, а иногда подводила беседу к концу, положив руку мне на плечо и говоря что-нибудь вроде: «Ну, а нам повезло, у нас таких проблем не бывает — пока, во всяком случае». Этот сказ настолько сцементировался у нее в уме, что никаких моих попыток отбиться от рук она попросту не замечала: она вцепилась в тень меня и шла вместо этого только за ней. И не была ли она при этом права? На самом деле я не походила на своих новых друзей — не была особенно саморазрушительной или безрассудной. Я копила (без нужды) презервативы, меня приводили в ужас иглы, я слишком боялась крови вообще, чтобы даже думать о том, чтобы поранить себя, всегда прекращала пить перед тем, как по-настоящему утратить над собой власть, у меня был очень здоровый аппетит, а если ходила в клубы, то украдкой линяла от своей компании — или намеренно терялась — примерно в четверть первого, чтобы встретиться с матерью, положившей себе за правило забирать меня ровно в половине первого каждый вечер пятницы у служебного входа в «Кэмденский дворец». Я садилась к ней в машину и нарочито куксилась из-за этого нашего договора, но всегда втайне была благодарна за то, что он существовал. Ночь, когда мы спасли Трейси, была как раз такой — в «Кэмденском дворце». Обычно мой круг ходил туда на тусовки независимых, которые я едва могла вытерпеть, но на сей раз мы отчего-то пошли на концерт хардкора, накрошенные гитары раздирали огромные динамики, рев и шум, и я в какой-то миг поняла, что до полуночи я не дотерплю, — хоть и выдержала бой с матерью как раз насчет этого. Около половины двенадцатого я сказала, что иду в туалет, и, спотыкаясь, пробралась через этот старый театр, где некогда шли водевили, отыскала местечко в какой-то пустой ложе на первом этаже и взялась напиваться с бутылочки дешевой водки, которую таскала в кармане своей черной шинели. Я стояла на коленках на истертом бархате там, где с мясом вырвали старые стулья, и заглядывала вниз, на месилово в партере. Меня охватило неким печальным удовлетворением от мысли, что я, вероятно, сейчас в этом месте — единственная душа, которой известно, что некогда здесь выступал Чаплин
[110], да и Грейси Филдз
[111], не говоря уже о давно забытых представлениях с собачками, семейных трупп, дам-чечеточниц, акробатов, менестрелей. Я смотрела сверху на всех этих недовольных белых ребяток из предместий, одетых в черное, которые бросались друг на дружку, и на их месте воображала Дж. Г. Эллиотта, «Негритоса шоколадного оттенка», с головы до пят одетого в белое, поющего о серебристой луне
[112]. За спиной у меня зашелестел занавес — в мою кабинку вошел мальчишка. Белый, очень тощий, не старше меня и явно по чему-то улетевший, лицо изрыто угрями, а на его прыщавый лоб спадало очень много выкрашенных в черный волос. Но глаза у него были синие, очень красивые. И мы с ним принадлежали к одному эрзац-племени: носили ту же форму — черную джинсу, черный хлопок, черное джерси, черную кожу. По-моему, мы с ним даже словом не перекинулись. Он просто вышел вперед, а я к нему обернулась, уже на коленях, и потянулась к его ширинке. Разделись мы как можно минимальнее, улеглись на том ковре-пепельнице и на минуту-другую слились пахами, а все остальное наших тел оставалось разъединенным, закутанным в слои черного. То был единственный раз в моей жизни, когда секс случился без его тени — без тени представлений о сексе или фантазий о нем, что могут накапливаться только со временем. На том балконе все было еще исследованием, экспериментом и делом техники — в смысле куда что вставляется. Я никогда не видела никакой порнографии. Тогда такое было еще возможно.