— О, браво.
Я поспешила к ней, извиняясь. Она открыла дверцу:
— Садись и все.
Я села рядом, по-прежнему извиняясь. Она подалась вперед распорядиться Эрролу.
— Езжай в Мидтаун и обратно.
Эррол снял очки и ущипнул себя за переносицу.
— Уже почти три, — сказала я, но перегородка поднялась, и мы поехали. Кварталов десять Эйми ничего не говорила — я тоже. Когда проезжали Юнион-сквер, она повернулась ко мне:
— Ты счастлива?
— Что?
— Отвечай на вопрос.
— Я не понимаю, почему мне его задают.
Она облизнула большой палец и стерла немного туши, которая текла у меня по лицу, а я этого даже не сознавала.
— Мы вместе уже сколько? Пять лет?
— Почти семь.
— Ладно. Поэтому ты уже должна знать: я не хочу, чтобы те, кто на меня работает, — медленно пояснила она, словно бы разговаривая с идиоткой, — были несчастливы, работая на меня. Я в этом не вижу никакого смысла.
— Но я совсем не несчастлива!
— Тогда какова?
— Счастлива!
Она сняла со своей головы бейсболку и натянула на мою.
— В этой жизни, — сказала она, откидываясь на кожу спинки, — нужно знать, чего хочешь. Нужно сперва это себе представить, а потом — совершить. Но мы об этом уже много раз говорили. Много раз.
Я кивнула и улыбнулась — я слишком много выпила, чтобы смочь что-то еще. Лицо мое втиснулось между ореховым деревом и стеклом, и оттуда мне открывался совсем новый вид на город, сверху донизу. Сад на крыше пентхауса я видела раньше, чем несколько случайных прохожих, еще на улице в этот час, кто расплескивал ногами лужи на тротуаре, и мне в такой перспективе все время открывались жуткие, параноидальные сближенья. Старая китаянка, собиравшая банки, в старомодной конической шляпе влекла за собой свой груз — сотни, а то и тысячи банок, собранных в огромную пластиковую простыню, — под окнами здания, где, как мне было известно, обитал китайский миллиардер, друг Эйми, с которым она некогда обсуждала открытие сети гостиниц.
— А в этом городе тебе точно нужно знать, чего именно хочешь, — говорила меж тем Эйми, — но мне кажется, что ты пока не знаешь. Ладно, ты умная, это мы поняли. Думаешь, то, что я говорю, к тебе не относится, но оно относится. Мозг связан с сердцем и глазом — все дело в представлении, все это вместе. Хочешь, видишь, берешь. Без извинений. Я никогда вообще не извиняюсь за то, чего хочу! Но вот смотрю на тебя — и вижу, что ты всю свою жизнь тратишь на извинения! Как будто тебя мучает совесть за то, что выжила или как-то! Но мы уже не в Бендигоу! Ты же уехала из Бендигоу, верно? Как Болдуин уехал из Гарлема. Как Дилан уехал… откуда он там, к хуям, родом. Иногда нужно убираться — пиздовать из Бендигоу подальше! Хвала Христу, нам обеим это удалось. Давным-давно. Бендигоу остался в прошлом. Ты понимаешь, о чем я, правда?
Я кивала множество раз, хотя понятия не имела, о чем она вообще-то, если не считать того сильного ощущения, какое у меня обычно возникало с Эйми: она считала историю своей жизни универсально применимой, и пуще всего — когда бывала пьяна, в такие мгновения все мы были родом из Бендигоу, у нас всех имелись отцы, умершие, когда мы были маленькими, и все мы представляли себе свою удачу и подтаскивали ее к себе. Граница между Эйми и всеми остальными затемнялась, ее трудно было в точности различить.
Мне стало тошно. Как собака, я свесила голову в нью-йоркскую ночь.
— Слушай, ты же не будешь вечно этим заниматься, — услышала я чуть погодя, когда мы въехали на Таймз-сквер, миновав восьмидесятифутовую сомалийскую модель с двухфутовой афро, которая танцевала от радости на стене здания в своих совершенно обычных хаки от «Гэпа». — Это же, блядь, очевидно. Поэтому вопрос теперь вот стал каким: что ты собираешься делать после? Что собираешься сделать со своей жизнью?
Я знала, что правильным ответом на такое должно быть «управлять собственным» тем-то и тем-то либо чем-то аморфно-творческим, вроде «написать книгу» или «открыть центр йоги», поскольку Эйми полагала, будто для того, чтобы всем этим заняться, нужно просто зайти, скажем, в издательство и заявить о своем намерении. Таков был ее собственный опыт. Что могла она знать о волнах времени, какие просто накатывают на человека, одна за другой? Что она могла знать о жизни как временном, вечно пристрастном выживании в этом процессе? Я устремила взгляд на танцующую сомалийскую модель.
— Мне прекрасно! Я счастлива!
— Ну а мне кажется, ты слишком уж вся в своей голове, — произнесла она, постукивая пальцем по своей. — Может, тебе трахаться нужно больше… Знаешь, ты же, похоже, никогда не трахаешься. В смысле — это из-за меня? Я же тебя свожу, нет? Постоянно. Ты никогда мне не рассказываешь, как прошло.
Машину затопил свет. Исходил он из громадной цифровой рекламы чего-то, но внутри машины казался нежным и естественным, словно рассвет. Эйми потерла глаза.
— Ну, у меня для тебя есть проекты, — сказала она, — если хочешь проектов. Все мы знаем, что ты способна на большее, чем делаешь. В то же время, если хочешь сбежать с корабля, сейчас будет неплохое время это сделать. Я насчет этого африканского проекта серьезно — нет, не закатывай мне тут глаза; нам нужно выгладить все детали, конечно, я это знаю, я ж не дура, — но это случится. Джуди беседовала с твоей мамой. Я знаю, тебе этого тоже слушать не хочется, но она с ней поговорила, и в твоей матери не столько срани, сколько тебе, похоже, кажется. У Джуди ощущение, что зона… Ну, я сейчас нализалась и не могу вспомнить, где она сейчас, крохотная страна… на западе? Но она считает, что это для нас может стать очень интересным направлением, там есть потенциал. Джуди говорит. И выясняется, что мать твоя, почетный член, об этом много чего знает. Говорит Джуди. Суть в том, что мне понадобится свистать всех наверх, всех, кто хочет тут быть, — сказала она, показывая на свое сердце. — А не тех, кто по-прежнему не понимает, зачем они тут.
— Я хочу там быть, — сказала я, глядя на это место, хотя от водки ее маленькие груди удваивались, затем скрещивались, затем сливались.
— Сейчас свернуть? — с надеждой спросил Эррол в микрофон.
Эйми вздохнула:
— Сейчас сворачивай. Ну, — произнесла она, возвращаясь ко мне, ты уже не первый месяц себя шизово ведешь, еще с Лондона. Много дурной энергии. Это такая дурная энергия, которую очень нужно заземлить, иначе она просто в контур проникнет и на всех повлияет.
Она произвела руками череду жестов, предполагавших некий ранее неведомый закон физики.
— В Лондоне что-то случилось?
Три
Когда я закончила ей отвечать, мы уже описали петлю и достигли Юнион-сквер, где я подняла голову и увидела цифру на том огромном тикерном панно, что разгонялась все дальше, извергая дым из Дантовой красной дыры в середине. У меня перехватило дыхание. От многого, происшедшего за те месяцы в Лондоне, у меня перехватывало дыхание: я наконец отказалась от квартиры — за неиспользованием — и стояла в толпах на предвыборных собраниях, всю ночь дожидаясь того, чтобы увидеть, как мужчина в синем галстуке взойдет на сцену и присудит победу моей матери в красном платье. Я видела листовку, рекламирующую ностальгический вечер хип-хопа 90-х в «Джаз-Кафе», и мне настоятельно требовалось туда сходить, но я не могла придумать ни единого знакомого, кого я бы могла туда с собой взять, — просто в последние годы я чересчур много путешествовала, ни на каких обычных сайтах не бывала, не читала личную электронную переписку — отчасти из-за нехватки времени, а отчасти из-за того, что Эйми не одобряла, если кто-то из нас «общался» онлайн, опасаясь лишней болтовни и утечек. Толком этого не замечая, я позволила дружбам своим увянуть на корню. И я пошла одна, напилась и в итоге переспала с одним из их швейцаров, громадным американцем из Филадельфии, утверждавшим, что некогда профессионально играл в баскетбол. Как большинство народу в этом роде занятий — как Грейнджера, — его наняли за рост и цвет, ибо в самом сочетании этих черт подразумевалась угроза. Две минуты перекура с ним выявляли нежную душу в хороших отношениях с мирозданьем, плохо подходящую к такой роли. У меня при себе был кисетик с коксом — мне его дал повар Эйми, и когда у моего швейцара настал перерыв, мы зашли в туалетные кабинки и хорошенько заправились с сияющего выступа за унитазами, который, похоже, специально был для такого предназначен. Он мне рассказал, что терпеть не может свою работу, агрессию, с ужасом применяет силу к кому-либо. После его смены мы ушли вместе, хихикали в такси, когда он массировал мне стопы. Зайдя ко мне в квартиру, где все было упаковано в коробки в готовности переместиться на громадный склад Эйми в Мэрилебоуне, он ухватился за турник, который я впрок установила над дверью в спальню и никогда им не пользовалась, попробовал подтянуться — и выдрал эту дурацкую штуковину из стены, причем вместе со штукатуркой. Однако в постели я едва смогла его почувствовать у себя внутри — у него все съежилось от кокса, не иначе. Но он не расстраивался. Бодро уснул, не слезши с меня, как большой медведь, а затем с такой же бодростью около пяти утра пожелал мне всего хорошего и сам ушел. Утром я проснулась с кровотечением из носа и очень ясным ощущением, что юность моя — ну, или, по крайней мере, эта ее разновидность, — окончилась. Полтора месяца спустя, воскресным утром, пока Джуди и Эйми истошно слали мне эсэмэски об архивировании — в Милане — части сценического гардероба Эйми за 92–98-й годы, я неведомо для них сидела в поликлинике Королевской бесплатной больницы, дожидаясь результатов анализа на венерику и СПИД, слушая, как в боковые комнатки поплакать уводят несколько человек, кому повезло гораздо меньше, чем мне. Но с Эйми про все это я не говорила. Зато я с ней говорила о Трейси. Не о ком-то там — о Трейси. Обо всей нашей с ней истории: хронология обалдело скользила взад-вперед во времени и водке, обиды выписывались крупными буквами, удовольствия либо сокращались, либо уничтожались, и чем дольше я говорила, тем яснее видела и понимала — как будто правда была чем-то затопленным, а теперь поднималась в колодце водки мне навстречу: на самом деле в Лондоне произошло только одно — я увиделась с Трейси. После стольких лет, когда я не видела Трейси, я ее увидела. Все остальное не имело значения. Как будто ничего в промежутке между последним разом, когда я ее видела, и этим вообще не происходило.