Матери моей нравилось называть то, как Эйми все делала, «наивностью». Но у Эйми было такое чувство, что она уже испробовала маршрут моей матери — политический. Она бралась за биту ради кандидатов в президенты еще в восьмидесятых и девяностых, устраивала ужины, вносила свои вклады в кампании, призывала публику со сцен стадионов. К тому времени, как в кадре появилась я, она со всем этим покончила — как покончено было с поколением, какое она некогда агитировала идти к избирательным урнам, с моим поколением. Теперь она искренне намеревалась «что-то менять на земле», ей хотелось лишь «работать с общинами на общинном уровне», и я честно уважала ее за такое намерение, и лишь изредка — если кто-то из ее добрых зажиточных собратьев приезжал к ней домой в долину Хадсона отобедать или искупаться и обсудить то или иное предприятие, — становилось очень трудно избегать того взгляда на вещи, какой исповедовала моя мать. В такие разы я действительно ощущала мать у себя за плечом, незримую совесть либо ироничное замечание: она вливала яд мне в ухо из-за тысяч миль, пока я пыталась слушать этих разнообразных добрых людей при деньгах — знаменитых тем, что играли на гитарах, или пели, или придумывали одежду, или притворялись другими людьми, — пока они болтали за коктейлем о своих планах покончить в Сенегале с малярией или выкопать в Судане чистые колодцы и тому подобном. Но я знала, что у самой Эйми абстрактного интереса к власти нет. Ею руководило нечто иное: нетерпение. Для Эйми бедность была неряшливой ошибкой мира, одной из многих, какую можно легко исправить, если только люди сосредоточатся на задаче так, как сосредоточиваются на чем-нибудь другом. Она терпеть не могла собрания и долгие обсуждения, ей не нравилось рассматривать вопрос под слишком многими углами. Ничто не наскучивало ей больше, чем «с одной стороны — но с другой стороны». Вместо этого она истово верила в силу собственных решений, а их принимала «сердцем». Часто решения эти бывали внезапны — и никогда не менялись и не аннулировались после принятия, как мистическая сила, нечто вроде судьбы: они действовали на глобальном и космическом уровне так же, как и на личном. Вообще-то в уме Эйми три эти уровня были взаимосвязаны. Судьба удачно подгадала, на ее взгляд, когда 20 июня 1998 года сгорела британская штаб-квартира «УайТВ» — через шесть дней после ее визита к нам: посреди ночи где-то случилось короткое замыкание, все здание охватил пожар и уничтожил мили «вэхаэсок», какие до того времени бережно предохранялись от разлагающего воздействия лондонской подземки. Нам сообщили, что в контору можно будет опять заселяться только через девять месяцев. А пока всех перевели в уродское невыразительное конторское здание в Кингз-Кроссе. Ехать до него мне было на двадцать минут дольше, мне не хватало канала, рынка, птиц Сноудона. Но в Кингз-Кроссе я провела всего шесть дней. Для меня там все закончилось в тот миг, когда Зои принесла мне на стол факс, адресованный мне, с телефонным номером, который мне следовало набрать, и без всяких объяснений. На другом конце провода раздался голос Джуди Райан, менеджера Эйми. Она мне сообщила: сама Эйми затребовала, чтобы смуглая девушка в зеленом явилась к ней в контору в Челси и прошла собеседование на предмет возможного занятия должности. Я опешила. Побродила с полчаса вокруг того дома, прежде чем осмелиться, трясясь, подняться на лифте на самый верх и преодолеть коридор, но едва я шагнула в комнату — сразу увидела, что решение уже принято, оно у Эйми на лице. У нее не было никакой тревоги и никаких сомнений: ничего тут, на ее взгляд, не было совпадением, или удачей, или даже счастливым случаем. То была «Судьба». «Большой пожар», как его окрестили сотрудники, был лишь частью сознательных усилий со стороны мироздания свести вместе нас с нею — Эйми и меня; того мироздания, что в тот же самый миг отказывалось вмешиваться во столько других дел.
Два
У Эйми имелось необычное отношение ко времени, но подход ее был очень чист, и я начала им восхищаться. Она им отличалась от своего остального племени. Ей не требовались хирурги, она не жила в прошлом, не отмазывалась от встреч и не использовала никаких других обычных видов отвлеченья или искаженья. У нее на самом деле все сводилось к воле. За десять лет я убедилась, до чего устрашающей эта воля может быть, что́ она может вызвать к жизни. И сколько трудов Эйми к этому прикладывает — все ее физические тренировки, вся намеренная слепота, тщательно воспитываемая невинность, духовные просветления, какие с нею иногда случались ни с того ни с сего, само множество способов, какими она влюблялась и разлюбляла, как подросток, — все это как таковое мне постепенно стало казаться некой разновидностью энергии, по сути, силой, способной создавать сокращение во времени, как будто она действительно двигалась со скоростью света прочь от всех нас — застрявших на земле и стареющих быстрее нее, а она меж тем взирала на нас сверху и не понимала, почему у нас так.
Ярче всего это проявлялось, когда ее навещала родня из Бендигоу или когда она была с Джуди, которую знала еще со школы. Какое отношение эти пожилые люди с их ебанутыми семьями, морщинами и разочарованиями, с их трудной семейной жизнью и физическими недугами — какое отношение имели они к Эйми? Как мог кто-то из них вырасти вместе с Эйми, или некогда спать с теми же мальчиками, или бегать так же на той же скорости по той же улице в том же году? Дело не только в том, что Эйми выглядела очень молодой, хотя она, конечно, выглядела, — а еще и в том, что в ней билась почти что невероятная молодость. До мозга костей — она влияла на то, как Эйми сидит, движется, думает, говорит — всё. Кое-кто вроде Марко, ее вздорного повара-итальянца, к этому относился цинично и зло — такие утверждали, что это у нее только из-за денег, все это — побочка денег и безделья, они же никогда по-настоящему не работают. Но в наших путешествиях с Эйми мы встречались со множеством людей, у кого было много денег, и они ничем не занимались, делали что-то уж гораздо меньше, чем Эйми — а она по-своему работала очень много, — и большинство таких людей казались старыми, как Мафусаил. Поэтому разумно было бы предположить — и многие предполагали, — что молодой Эйми оставалась из-за своих молодых любовников, это же, главным образом, много лет утверждала и она сама, — ну и из-за отсутствия собственных детей. Однако такая теория не пережила года, когда Эйми отменила гастроли в Южной Америке и Европе, и рождения ее сына Джея, а два года спустя — и малышки Кары, и быстрой отставки одного отца и любовника средних лет, и приобретения и последующей еще более быстрой отставки второго отца и мужа, который — что есть, то есть — и сам был немногим лучше мальчишки. Ну да, считали люди, наверняка же столько опыта, втиснутого всего в несколько лет, оставит на ней отметину? Но хотя вся команда ее выбиралась из этого вихря изможденной, полностью выжатой, готовой лечь и пролежать лет десять, сама Эйми оказывалась в общем и целом всем этим незатронутой, она более-менее оставалась такой же, какой была всегда, — полнилась ужасающим количеством энергии. После рождения Кары она тут же вернулась в студию, вернулась в спортзал, вернулась на гастроли, нанималось больше нянек, возникли домашние наставники, и она из всего этого несколько месяцев спустя вынырнула на вид зрелой женщиной двадцати шести лет. На самом же деле ей было почти сорок два. Я как раз приближалась к тридцати — один из тех фактов обо мне, какие Эйми решила навязчиво удерживать в памяти и за две недели до моего дня рождения все твердила, что нам нужно устроить «дамский вечер», только мы с нею вдвоем, телефоны выключить, полностью сосредоточиться, все осознавать, коктейли, — ничего из этого я не ожидала и не просила, но она никак не отпускала, а затем, разумеется, настал этот день, и о моем рождении даже не заикались — вместо этого мы весь день делали прессу для Норвегии, после чего она ела с детьми, а я сидела одна у себя в комнате и пыталась читать. В десять она по-прежнему была в танцевальной студии, и тут меня внезапно прервала Джуди — сунула внутрь голову со своей неизменной прической перьями, остатком юности в Бендигоу, сказать мне из-за двери, не отрываясь от телефона, что я должна напомнить Эйми: наутро мы вылетаем в Берлин. Дело было в Нью-Йорке. Танцевальная студия Эйми размером была с огромную бальную залу, зеркальный ящик, по всему периметру которого тянулся балетный станок из грецкого ореха. Выкопали эту студию в подвале ее городского особняка. Когда я вошла, Эйми сидела на горизонтальном шпагате, совершенно неподвижно, словно мертвая, шея вытянута вперед, лицо скрыто длинной челкой — в то время рыжей. Играла музыка. Я подождала, не обернется ли она ко мне. Она же вскочила на ноги и забегала, исполняя номер, все время — лицом к собственному отражению в зеркалах. Я уже давно не видела, как она танцует. На ее выступлениях я в зале среди публики теперь сидела редко: этот аспект ее жизни стал казаться очень далеким, искусственный спектакль человека, которого я слишком хорошо узнала на более глубоком, зернистом уровне. Человека, которому я назначала аборты, нанимала выгульщиков собак, заказывала цветы, писала открытки на День матери, кого мазала кремом, колола шприцами, кому выдавливала прыщики, очень изредка стирала слезы расставаний и тому подобное. Бо́льшую часть времени я бы даже не знала, что работаю на исполнителя. Моя работа с Эйми и на нее происходила преимущественно в машинах или на диванах, в самолетах или конторах, на множестве разных экранов и в тысячах электронных писем.