В тот день после школы домой мы пошли вместе. Она не желала со мной разговаривать — по-прежнему была в ярости, но, когда я попробовала свернуть к себе во двор, схватила меня за запястье и повела через дорогу к себе. В лифте мы обе молчали. Мне казалось: вот-вот произойдет что-то значительное. Я ощущала ее ярость как ауру вокруг нее, она едва ли не вибрировала. Добравшись до двери в ее квартиру, я заметила молоток — латунного льва Иуды
[34] с раскрытой пастью, — купленный на шоссе в одном из ларьков, где торговали африканой: он был немного поврежден и висел на одном гвозде, — мне стало интересно, не заходил ли к ним опять ее отец. Вслед за Трейси я двинулась в ее комнату. Как только дверь за нами закрылась, она развернулась ко мне, глядя зло, как будто это я была мистером Шёрменом, и резко спросила, чем я хочу заняться, раз уж мы тут. Я понятия не имела: никогда раньше меня не опрашивали на предмет замыслов, чем заняться, все замыслы всегда бывали у нее, до сегодняшнего дня я ничего не планировала.
— Ну так а в чем смысл приходить, если ты, блядь, не знаешь?
Она плюхнулась к себе на кровать, схватила «Пэк-Мена» и принялась играть. Я ощутила, как у меня краснеет лицо. Я робко предложила порепетировать трехдольные танцевальные шаги, но Трейси от этого только застонала.
— Мне не надо. Я крылья отрабатываю.
— Но я же еще не могу делать крылья!
— Слушай, — сказала она, не отрывая взгляд от экрана, — без крыльев ты даже серебра не добьешься, не говоря уже о золоте. Так зачем же твой папа придет и станет смотреть, как ты все проебываешь? Смысла же нет, правда?
Я глянула на свои дурацкие ноги, которые не умели делать крылья. Села и тихонько заплакала. Это ничего не изменило, и через минуту я поняла, до чего жалка, и прекратила. Решила заняться приведением в порядок гардероба Барби. Всю ее одежду засунули в автомобиль Кена с открытым верхом. План мой был таков: извлечь ее, всю разгладить, развесить на маленьких плечиках и снова поместить в гардероб — дома играть в такую игру мне никогда не разрешали, слишком отдавало домашней тиранией. Посреди этой кропотливой процедуры сердце Трейси таинственно смягчилось ко мне: она соскользнула с кровати и села со мной рядом на полу, скрестив ноги. Вместе мы привели жизнь крохотной белой женщины в порядок.
Двенадцать
У нас имелась любимая видеокассета, этикетка на ней была «Субботние мультики и „Цилиндр“»
[35] — она еженедельно перемещалась из моей квартиры к Трейси и назад, ставили ее так часто, что трекинг объел кадр сверху и снизу. Из-за этого мы не могли рисковать и перематывать ее вперед при воспроизведении — от этого трекинг ухудшался, — а потому перематывали «вслепую», угадывая длительность по количеству черной пленки, перелетавшей с одной катушки на другую. Трейси была перемотчиком опытным — казалось, она самим телом своим знает, когда у нас закончатся зряшные мультики и когда нажать на «стоп», чтобы попасть, к примеру, на песню «Щекой к щеке»
[36]. Меня сейчас поражает, что, если хочется посмотреть тот же самый видеоклип — как было несколько минут назад, до того, как я это написала, — не требуется вообще никаких усилий, все делается за одно мгновенье, я впечатываю свой запрос в строку поиска — и вот он. Тогда же для этого требовалось умение. Мы были первым поколением, у которого прямо дома имелись средства перематывать реальность назад и вперед: даже очень маленькие дети могли прижать пальчик к этим неуклюжим кнопкам и увидеть, как то-что-было становится тем-что-есть или тем-что-будет. Когда Трейси пускалась в этот процесс, она была совершенно сосредоточенна, не нажимала на «воспр.», пока Фред и Рыжая не оказывались точно там, где ей хотелось, — на балконе среди бугенвиллей и дорических колонн. В тот миг она начинала читать танец — я так никогда не умела, а она видела в нем всё: выбившиеся страусиные перья падали на пол, слабые мышцы спины у Рыжей, как Фред вынужден вздергивать ее из любого положения навзничь, тем самым портя течение, перечеркивая линию. Заметила она и самое важное — урок танца в самом представлении. У Фреда и Рыжей всегда виден урок танцев. В каком-то смысле урок танцев и есть представление. Он не смотрит на нее с любовью — даже с липовой киношной любовью. Он на нее смотрит, как мисс Изабел смотрела на нас: не забывайте икс, пожалуйста, держите в уме игрек, теперь руку вверх, ногу вниз, поворот, нырок, поклон.
— Погляди на нее, — сказала Трейси, странно улыбаясь, прижимая палец к лицу Рыжей на экране. — Она же, блядь, боится.
При одном таком просмотре я поняла кое-что новое и важное про Луи. Тогда квартира была пуста: мать Трейси раздражало, что мы смотрим один фрагмент по многу раз, и в тот день мы себе ни в чем не отказывали. Едва Фред остановился и облокотился на балюстраду, Трейси прошаркала вперед на четвереньках и вновь нажала кнопку — и мы опять пустились в то-что-некогда-было. Один и тот же пятиминутный фрагмент мы посмотрели, наверное, десяток раз. Пока наконец не надоело: Трейси встала и велела мне идти за ней. Снаружи стемнело. Мне стало интересно, когда ее мать вернется домой. Мы прошли мимо кухни в ванную. Та была такая же, как и у нас. Тот же пробковый пол, тот же ванный комплект цвета авокадо. Трейси опустилась на колени и толкнула боковую панель под ванной: та легко отпала. В коробке из-под ботинок «Кларкс» у самых труб лежал маленький пистолет. Трейси взяла коробку и показала его мне. Сказала, что отцовский, что он его здесь оставил, поэтому, когда Майкл на Рождество приедет в Уэмбли, Луи будет не только его танцором, но и его охранником, так нужно, чтобы запутать людей, все это совершенно секретно. Расскажешь кому-нибудь, сказала она мне, и ты — покойник. Она задвинула панель на место и пошла на кухню готовить чай. Я отправилась домой. Помню, как напряженно завидовала блеску семейной жизни Трейси в сравнении с моей, ее скрытной и взрывной природе, и я шла к собственной квартире, стараясь придумать какое-нибудь равнозначное откровение, которое могла бы предложить Трейси взамен в следующий раз, когда мы увидимся, кошмарную болезнь или новорожденного младенца, но ничего не было, ничего-ничегошеньки!
Тринадцать
Мы стояли на балконе. Трейси тянула мне сигарету, которую стащила у моего отца, а я готовилась поднести ей огонь. Но не успела — она выплюнула сигарету, шаркнула, откидывая ее назад, и показала на мою мать, которая, как выяснилось, стояла прямо под нами на общественном газоне и улыбалась нам снизу. Воскресное утро в середине мая, тепло и солнечно. Моя мать театрально помахивала большой лопатой, как советская колхозница, и одета была великолепно: в джинсовые рабочие штаны, тонкий светло-коричневый обрезанный топ, идеально смотревшийся у нее на коже, «биркенстоки» и квадратную желтую косынку, свернутую треугольником и повязанную на голову. На затылке — лихой узелок. Мать взяла на себя обязанность, поясняла она, выкопать общественную траву прямоугольником где-то восемь футов на три, чтобы разбить там огород, чьими плодами будут наслаждаться все. Мы с Трейси за нею наблюдали. Какое-то время она копала, регулярно делая паузы, чтобы упереться ногой в верхнюю кромку лопаты и покричать про латук, различные породы, правильное время для их посадки — все это нас ни в малейшей степени не интересовало, но из-за этого ее наряда отчего-то звучало убедительно. Мы видели, как из своих квартир вышло несколько других людей — выразить озабоченность или поставить под сомнение ее право делать то, что она делает, но ей они были не ровня, и мы замечали и восхищались тем, как всего за несколько минут она разбиралась с отцами — по сути, лишь глядя им в глаза, — а с матерями преодолевала их сопротивление, да, с матерями ей приходилось чуточку напрячься, она топила их в словах, пока они не понимали, насколько не в силах с нею тягаться, и жиденькие струйки их возражений полностью не затоплялись стремительными потоками трепа моей матери. Все, что она говорила, звучало так убедительно, ему так невозможно было противоречить. Тебя захлестывало волной, неостановимой. Кому не нравятся розы? Кто настолько узколоб, что пожадничает и не даст ребенку из городских трущоб возможности посадить в землю семечко? Разве не африканцы изначально мы все? Разве не люди от земли?