На первую зарплату (ей заплатили 57 рублей 30 копеек) она купила торт «Отелло» в ресторане гостиницы «Будапешт», потом ехала с ним на Ярославский вокзал, мама с бабушкой ждали ее на станции Пушкино, очень взволнованные, она задержалась на два часа (!), как они с возмущением ей сказали. Но торт съели с удовольствием.
А потом наступили долгие проливные дожди.
Весь этот отрезок жизни – от субботника в нарядном лимонном батнике до торта «Отелло» – она как будто чего-то не понимала, находясь в каком-то смятении. Все эти месяцы были праздничными, светлыми – потому что она неудержимо становилась взрослой. И Виктория Таль, разумеется, чего-то все время ждала. Не то чтобы она ждала чего-то конкретного – просто ей казалось, что сквозь привычные вещи вдруг проступит что-то новое, другое. Сквозь этот воздух – синеватый, сырой, горький московский воздух. Сквозь привычные лица людей. Сквозь дома и унылые проспекты. Что она наконец разглядит там свою жизнь.
А этот момент все никак не наступал и не наступал.
А потом пошли эти ужасные дожди.
День за днем.
В этот момент вдруг опять возник Илюша Чекалов. Он появился еще год назад, поздней осенью, когда пришел вместе с мамиными друзьями и родственниками на пироги.
Несколько раз в год, чаще на праздники, но иногда и вовсе без повода, мама с бабушкой пекли эти дрожжевые вкуснейшие пироги в невероятном количестве – с сыром, с зеленью, с мясным фаршем, с гречкой и жареным луком, разные, – и все знали, что это нельзя пропустить. Всегда было весело, шумно, но в этот раз, кроме взрослых, пришел еще и Илюша, он был с какими-то мамиными друзьями, он весь вечер угрюмо молчал и пристально смотрел на нее.
Реплику он подал лишь однажды. Когда кто-то процитировал Канта к чему-то про звездное небо над головой, он поднял голову и угрюмо сказал:
– Это неправда, он так не говорил.
Все зашикали, засмеялись насчет того, что Илюша перфекционист (тогда она впервые услышала это слово), что общий смысл передан верно, он важно кивнул и снова стал испепелять ее взглядом, но она уже знала, что смотреть в данном случае следует только в другую сторону, на других людей.
И вот после этого он начал ей звонить.
Он звонил всегда днем, когда она возвращалась из школы. И сначала эти звонки ее очень злили, настолько, что она несколько раз предлагала ему прекратить это делать, он солидно соглашался, не звонил неделю, а потом начинал опять.
Он совершенно, вообще не умел общаться.
После первого вопроса о погоде или об уроках (тоже совершенно идиотского) он мог, например, спросить, читала ли она «Август 1914-го» Солженицына.
– А тебе не говорили, что это нельзя обсуждать по телефону? – вспыхивала она. «Август» она, к сожалению, еще не читала.
– Это очень важно тебе прочесть. Именно сейчас.
– А ты читал «Созвездие Козлотура»? – спрашивала она в ответ.
– А вот это можно и не читать…
– А, ну да… Тебе лучше знать, что можно не читать, а что нельзя.
– Да, мне кажется, я это лучше знаю.
– Ну хорошо. Тогда я не очень подхожу тебе как собеседник, – говорила она и вешала трубку.
Но осенью все как-то изменилось. Если весной и летом ей не хотелось тратить на него время и нервы, то осенью, когда начались эти бесконечные дожди и она устроилась на работу, его голос стал казаться ей более теплым, и они решили наконец встретиться.
Он был ее старше на два года.
Большая голова, и сам очень большой, смотревший всегда искоса или исподлобья, ходивший, как птица журавль, большими шагами, он дарил цветы, приносил книги, звал в гости, смотрел, как и тогда, неподвижным гипнотическим взглядом и немного пугал ее.
Но он был… мягкий.
Причем – только для нее. Для всех остальных он был жесткий, неудобный, колючий, невыносимый, нетерпимый, это было сразу понятно, и только для нее – мягкий. И он мог говорить только о книгах. Правда, иногда о вещах, которые не продавались тогда в магазинах. Для них он делал исключение. Их он тоже ценил, это были почти как произведения искусства – американские сигареты, бутылки с незнакомыми напитками, пластинки. Мог долго рассматривать. Любоваться. «Предметы материальной культуры», как он говорил.
Но это было уже потом, когда они познакомились ближе.
А тогда он поразил ее вопросом: были ли у нее до него «взрослые мужчины»?
Она хотела поиздеваться и посмеяться, но вопрос неожиданно попал в точку. Она не знала, как ответить. Просто отфутболила: не твое дело.
А дело было такое.
Мама работала в музее на Варварке, Вика Таль часто к ней приходила, особенно на Пасху – купола, звон, иностранцы, конная милиция, толпа возбужденных людей и очень красивая служба, она входила в церковь с замиранием сердца, это никак не вписывалось в окружающую жизнь и было невероятно – вот все эти свечи, пение на хорах, алые одежды, молодые мальчики-алтарники, которые выносили хоругви на улицу, и толпа со свечками, тихая и торжественная, направлялась туда же, в прохладную, темную, бесконечную апрельскую ночь, а иногда она приезжала просто днем, в будни или выходные, чтобы посмотреть на что-то другое, и вот тогда-то этот человек к ней и подошел и спросил: не хочет ли она прокатиться на его автобусе с иностранцами?
Это был сорокалетний (примерно) мужчина по имени Дима, с густой шевелюрой, уже слегка подернутой сединой, с резкими скулами, запавшими глазами, высокий и внимательный.
Маме она, разумеется, ничего не сказала.
Автобус «Интуриста» был, конечно, вообще не похож ни на какие другие автобусы. Он был чистый, свежий, красивый, и главное, вот что самое главное, в нем был другой запах. Это поражало ее больше всего. Он ездил по тем же самым улицам, он состоял из тех же, в сущности, молекул – мотор, колеса, кожа, пластик, – но при этом, судя по запаху, он был космическим кораблем.
Дима ей не звонил, он просто говорил – приходи тогда-то туда-то, сажал в автобус, и они ездили, иногда очень далеко, в Суздаль или Сергиев Посад, но в основном по Москве, она сидела на месте экскурсовода, сразу за водителем, Дима смотрел на нее в зеркало заднего вида и улыбался. Он ничего не хотел, ни о чем не просил – просто смотрел в зеркало заднего вида и улыбался.
Ей нравилось, что у них такие серьезные отношения.
Единственное, что их омрачало, – это ее вранье. Он спросил, сколько ей лет, и она, не покраснев, не задумавшись, тут же сказала – восемнадцать. А ей еще и шестнадцати не было.
Это было стыдно, мучительно, она просыпалась иногда ночью от стыда и чуть ли не плакала. Зачем она ему наврала?
Он тогда кивнул – значит, поверил?
Он дарил ей простые подарки: шоколадку, шарфик, она их прятала где-то дома, не сильно беспокоясь, но и не трогая, ей не хотелось их носить или их есть, эти подарки, это было что-то чужое, хотя и красивое, а вот ездить на автобусе «Интурист» по Москве или за город ей нравилось. Дима просил ее только об одном: не разговаривать с иностранцами. Вообще. Никогда. Но однажды она нарушила запрет, это было в Звенигороде – он куда-то отошел по своим водительским делам, с какой-то путевкой, а она, чтобы размять ноги, вышла из автобуса, и к ней тут же подскочил парень, англичанин кажется, начал задавать вопросы, она что-то отвечала по-английски, Дима скоро вернулся и, увидев их, слегка покраснел, а потом, когда они остались одни, сказал глухо: