Но самое главное – и об этом не раз потом Настя вспоминала со смехом, но вместе с тем и с раскаянием, – что свои старые очки она оставила почему-то в «Оптике», то ли для какого-то мелкого ремонта, то ли просто забыла.
Последствия этого шага были, конечно, ужасны. Если первые сто шагов она прошла в какой-то эйфории, не замечая ничего вокруг, то дальше у нее резко закружилась голова, и она, решив не рисковать и не попадать под трамвай, их просто сняла и пошла дальше по своей старой системе – наугад.
…Самое поразительное, что отсутствия очков никто не заметил.
Помещение поразило ее своими размерами. Потолки уходили куда-то ввысь, как в храме. Сколько там было метров, непонятно, она даже из любопытства спросила, но это лишь вызвало новый взрыв хохота – никто точно не знал. Выросшая на улице Большая Коммунистическая в старом дореволюционном доме – Настя Иванова, конечно, представляла себе, что такое бывает, но привычные 2.30 в их квартире на Самаркандском делали в ее глазах – притом глазах, лишенных резкости восприятия и точных пределов, – эту мастерскую каким-то волшебным местом для волшебных людей.
И да, это действительно было так.
Мастерская была настолько высока, что в ней имелся даже второй этаж, «антресоли», куда следовало добираться по узкой лесенке. Настя попробовала, опасаясь рухнуть, но все получилось. Там, на антресолях, имелся рабочий кабинет – стол, стул, диван и даже какая-то «дверь в заднюю комнату», куда она не решилась заглядывать, вообще все здесь было настолько интересно, что ей периодически хотелось надеть очки, но вместо этого она прибегала к известному способу всех близоруких людей – щурила один глаз, помогая себе пальцем и превращая глаз в такую щелочку, сквозь которую хоть что-то еще было видно. Так она смогла разглядеть гостей, здесь были все знакомые ей художники и куча незнакомых, а также практически весь отдел писем всесоюзного детского журнала, а также практически весь отдел комвоспитания. Художники были разные – молодые и старые, бородатые и безбородые. Еще она разглядела несусветную пыль на огромных окнах до потолка, разглядела штабеля холстов, уложенные вдоль стен, а также скульптурные работы – Владимир Ильич Ленин в разных видах, два Брежнева и макет станции метро «Савеловская», которая еще не была построена, а только лишь проектировалась. Трубников увлеченно резал вареную колбасу и открывал банки со шпротами и сайрой – оказывается, у него сегодня день рождения! Это было встречено присутствующими с огромным энтузиазмом, криками и поцелуями, однако подарка никто не принес, поэтому всем девушкам велели показать художественный номер, но до этого, слава богу, еще не дошло, другие художники ушли за водкой, и в паузе Трубников начал показывать ей свои работы.
Наверное, это был самый мучительный для нее момент того вечера. Он доставал холсты и один за другим демонстрировал ей, ставил их на стул и долго, искренне, медленно подбирая честные простые слова, объяснял их происхождение, замысел и композицию. Ей было жутко неловко, Трубников был человеком довольно взрослым, с биографией, и было заметно по его взволнованному голосу, что именно до нее, Насти Ивановой, ему важно донести содержание работ, и даже, как внезапно подумала она, все остальное, весь этот «день рождения», с толпой собравшихся внезапно гостей, был тоже ради этого.
Но дело в том, что она не видела буквально ничего, складывая из цветовых пятен и глухого голоса какие-то свои, только ей понятные впечатления. Ну это так, соцреализм, конечно, но все же, видишь, я тут немного в мистику ударился, – он коротко засмеялся, из чего она сделала вывод, что это колхозный пейзаж, где на первом плане церковь и, возможно, какая-то птица, издали похожая на ангела. Ну это женский портрет, говорил он, ожидая реакции. Здорово, шептала Настя, он радостно смеялся, «поработать еще над ним нужно, немного фигуру прописать». И так продолжалось полчаса, пока наконец не вернулись гонцы с водкой и не раздался в прихожей звонкий женский смех.
Потом все как-то завертелось, и стало немного полегче. Настя не всегда угадывала говорящего, и ей опять приходилось прижимать пальцем уголок глаза, чтобы сделать щелочку и попытаться разглядеть, что это за таинственный незнакомец, который иногда, впрочем, оказывался вполне себе знакомым.
Из-за того, что она мало что видела, гул голосов в ее голове становился все громче, это было абстрактное сонмище звуков, из которых порой доносился радостный хохот. И впрямь становилось все веселее и веселее, художники обычно рассказывали анекдоты на одну и ту же тему – о том, как делали «Ильича» или другую «наглядную агитацию», в их рассказах тема разрасталась и приобретала совсем фантасмагорический оттенок: известный анекдот про Ленина с двумя кепками, одной на голове, другой в руке, обрастал все новыми подробностями, сидящий Ленин, как оказалось, стоил значительно дороже, мелькали баснословные цифры – пять тысяч, десять тысяч, Ленин с тремя руками, Ленин с половым членом, потому что если встать к нему вот так, на девяносто градусов, то все будет видно, раскосый Ильич в Казахстане и Киргизии, Ленин и Крупская, грудь у Крупской на Тургеневском бульваре, которая оказалась слишком велика, и ей пришлось делать накидку, новый взрыв хохота. Постепенно все сползало в игривую плоскость, пошли шутки над Михалычем, это был художественный редактор всесоюзного детского журнала, шутки были над его ослабленным состоянием, слишком много сил отдал производству, девушки сначала отказывались понимать фривольные намеки, но пришлось объяснить, что у Михалыча новая девушка, – и то ли от вина, то ли от того, что у нее в связи с непривычной оптикой закружилась голова, Насте стало плохо и захотелось уйти.
Но уйти не получилось.
Как будто специально для нее, разговор про Ильича вдруг притих, начались спокойные разговоры о знакомых, кто в какой командировке, кто занят офортами, кто рисует мультфильм, и она вдруг подумала, что в этой компании ей намного легче, чем в любой другой, потому что здесь настоящие люди, не какие-то придуманные в литературе персонажи, как в ее редакции, не измусоленные жизнью, как на улице, а живые – жаль, что она не может взглянуть на них с благодарностью. Дальше течение вечера совсем оторвалось от ее сознания, кто-то включил магнитофон, кто-то пошел на кухню кипятить чай, Трубников с другим художником, Юрой Баренцевым, огромным бородачом в грубошерстном свитере с огромными руками, спорили о Солженицыне, которого они называли Солжем. И вдруг она очнулась, когда ее уже перенесли на какую-то кровать неизвестно где, и кто-то жарким шепотом спросил, как она себя чувствует, бережно потрогал ей лоб. Она не узнала голос, попробовала посмотреть сквозь щелочку, это тоже не помогло, и тогда Настя громко спросила:
– Простите, а вы кто?
Повисла пауза, после чего девчонки непроизвольно прыснули, вслед за ними захохотали художники, и все опять собралось в какую-то единую гармоничную картину.
Возможно, этот вопрос спас ее от какой-то неприятной сцены, возможно, он просто разрядил обстановку, но после этого все как-то стало тихо и нежно, Настя, отсмеявшись над собой и над другими, смотрела в огромный невероятный потолок, вдыхала резкие запахи масляной краски и думала о том, что этот нерезкий мир все-таки лучше резкого, но с ним ей пора расставаться навсегда, а то вот так случайно выйдешь сослепу замуж, и что тогда делать?