— Ах, да, что я тебе, не достану?!
— Может, и мне найдешь? — спросил Кит.
— А вот фигушки! — ответила Полина и показала ему сразу две фиги. — Ты у него остановился? — спросила она у Мишки.
Тот ответил, что у Адама Георгиевича. Договорились встретиться завтра. Мама Полины не хотела отпускать Мишку, не попотчевав его хотя бы чаем. Да Мишка уже был и не против: подкрепиться на сон грядущий. И все они уселись в кухне за стол с огнедышащим чайником, блюдцами, ложками, чашками с алыми цветками на боках, нарезанным белым хлебом, сыром, маслом, творогом, сметаной и вареньем трех сортов: смородинным, клюквенным и голубичным. Мама Полины пустилась в воспоминания о тех днях, когда здесь по соседству жил Мишка с остальными Мальчакитовыми. Рассказала и о том случае, когда Полинка и Мишка сбежали на Шаманку.
Баба Матрена уже умерла. А отец Полины ушел от них, женился на научной сотруднице Лимнологического института и переселился в Листвянку.
Внезапно свет погас и мгновенно воцарилась тишина. И тут же раздался смех Полины, теплый, грудной и переливчатый, хрупкий смех Лиды.
— О господи, ну вот, как обычно, не дадут гостей принять, — сказала с досадой мама Полины.
— Чё-то крякнуло там у них, — заметил Кит.
— Ма, где лампада наша? — спросила Полина, вставая.
— Лампа Аладдина! — воскликнул Кит, когда Полина вернулась с горящей керосиновой лампой.
— Как у нас, в заповеднике, — сказал Мишка.
По стенам пошли тени людей. Лампу водрузили посредине стола, и лица у всех стали загадочно бронзовыми, как у божков ольхонских, подумал Мишка. Особенно — у Лиды.
Мама Полины расспрашивала о жизни в заповеднике. Кит сказал, что надо туда причухать на «Комсомольце» летом с фотоаппаратом. Полину заинтересовал горячий источник прямо в поселке.
Пора было расходиться. Ребята оделись и вышли в темень. В окнах домов мерцали огоньки ламп. Вверху над Ольхоном горели звезды. Как будто там тоже плыли во тьме острова со своими жителями. Мороз жал крепко, цеплялся мелкими зубками за носы.
— Дура, — бормотал Кит, подходя к мотоциклу и на всякий случай оглядываясь. — Лезет со своими, самое, замечаниями, толстая.
— Полинка красивая, — возразил Мишка.
— А дура п-полнейшая, — тут же откликнулся Кит.
— Не знаю, — сказал Мишка.
— А чё тут знать, самое?! — воскликнул Кит и снова оглянулся воровато на дом. — Ну, иногда чё-то у меня щелкает и сбаивает механизм.
— Раньше, кажется, не было. Или я не помню совсем, ага, — сказал Мишка.
— Да откуда ты будешь помнить, самое? Это мне уже было д-двенадцать… вот черт! Опять!.. — Кит плюнул и начал заводить мотоцикл.
Мотор чихал и не заводился. Кит, ругаясь, склонился над ним.
— Поехали с папкой рыбачить, — говорил Кит глухо, — а уже начало апреля, но вроде бы мороз хороший держался, лед прочный еще… И ухнули в продух. Там как пузырь такой был, не заметишь ни фига. И мы на него наскочили, он хлоп, и мы хлюп, бултых. Папка меня сгреб и на лед вытолкнул, а у самого уже нет сил вылезти. Только края льда обламывает, и все. Ну? Самое… Посмотрел мне так в глаза прямо. И я пустился бежать к поселку. Но далеко… Остановился. Назад к папке. Он молча барахтается. Чё делать? Попробовал подползти — лед трещит. Да и что толку? Сил бы не хватило. Папка как-то так фыркнул в мою сторону, ну, самое, как нерпа, отгоняет, даже уже говорить не может, только глазами сверкает. И тут… тут смотрю… — Мотор завелся и Кит махнул. — Давай!
Мишка сел в настывшую люльку, мотоцикл развернулся и, оглушительно треща, понесся по улице под лай собак из-за заборов. Вскоре показалось старое кладбище. Мишка натянул на лицо шарф от холода. Мотоцикл подлетел к дому Адама Георгиевича. Снова лихой разворот, и остановка. Мишка продолжал сидеть в люльке.
— Выметайся, орочон! — гаркнул Кит.
Мишка повиновался.
— Ну, самое, до завтрева! — крикнул Кит и крутанул рукоять газа, сорвался с места в карьер, помчался прочь.
Мишка посмотрел ему вослед и пошел в дом.
12
Адам Георгиевич лежал в постели с журналом, в изголовье на тумбочке горела керосиновая лампа. На голове у него была смешная матерчатая шапка с кисточкой. «Чтоб под утро сны не выстыли», — объяснил он еще в первый вечер. И дополняли ночной наряд серая застиранная пижама какого-то лимонного в далеком прошлом цвета и синее трико. В ногах сверху на одеяле лежала та перламутровая курица.
— Там на столе, — начал хрипло Адам Георгиевич, прокашлялся и закончил: — Трапеза.
Курица заквохтала неопределенно.
Мишка ответил, что он сыт, побывал в гостях у Кита и у Полинки. А еще, говорил он, быстро раздеваясь и укладываясь на свое место, — познакомился сегодня с Андреем в шинели.
— А, — откликнулся Адам Георгиевич, положив раскрытый журнал на грудь и задирая очки на высокий лоб. — Это он всем говорит. — Старик вздохнул. — Это наша знаменитость. Повредился умом, когда согласился пойти на «Сталинградце», единственный из местных. За то, как говорят, и поплатился. — Он снова вздохнул; помолчав, спросил: — Ты что, про «Сталинградец» ничего не слышал до этого?
— Не-а, — сказал Мишка.
Адам Георгиевич рассказал эту историю.
Это был последний рейс в том сезоне, сейнер «Сталинградец», заставленный под завязку бочками с рыбой, омулем, сигом, хариусом отвалил двадцать четвертого октября от пристани Хужира и взял курс на Листвянку, на буксире у него была баржа «Чайка» тоже с рыбой и людьми, своей командой. В Листвянку Иркутский рыбтрест направлял грузовики, и они оттуда уже везли рыбу в город. Катер и баржу, как положено, проводили жители. Так было принято. Уходили под собственную музыку сирены. Команда в кителях, тельниках, клешах, фуражках. Как в войну ввели форму, так и оставалось еще тогда. На палубе матерые мужики, отвоевавшие, и зеленые юнцы, еще толком ничего и не видевшие. Хотя, если сравнивать этих юнцов-островитян с их сверстниками из городов на материке, то это, конечно, земля и небо. Жизнь у моря — такого как Байкал — многому учит сразу, как говорится, с пеленок. Байкал не прощает промашек и бьет с отмаху да и топит словно слепых котят всех без разбору: и тех же матерых отцов, и тех же юношей… И девушек с тихой улыбкой. Была на «Сталинградце» девушка, кок девятнадцати лет… Кто-то не должен был идти в этот рейс, а пошел. А кто-то должен был отправиться, но по различным причинам остался на берегу. Радиста, игравшего на трубе в хужирском оркестре, оставили, надо было репетировать, на носу Седьмое ноября. Вместо него на рейс назначили радистом Гаврилу Бажгеева.
Погода была благостная. Солнце, по берегам золотые лиственницы еще стояли. Море бирюзовое. Девушки, женщины машут уходящим женихам, сыновьям, мужьям, что-то кричат пацаны.
До Листвянки шли обычно дня два-три, катер тихоходный, деревянный, низкая посадка. Такие именовали издавна звучно: калоша. Хоть название и горделивое по тем временам: «Сталинградец»… Да один из матросов Сталинград защищал. Звали его Рыков Александр. Его хотели оставить на берегу мотор чинить, но он пошел старшим механиком. Кэпом был морской офицер, тоже ветеран, Калашников Василий.