— Ты чё, — спросил его как-то Славик, — в коммунизм веришь?
— Нет, зачем, — недоуменно ответил Мишка.
— А чего отвергаешь денежные отношения?
— Я не отвергаю, — сказал Мишка.
— У меня батя парторг в колхозе, — сказал Славик. — А деньги любит, как последний капиталист. Мне лишнюю копейку не даст. И недавно купил «Ниву». Понял? А ты себе ничего не купишь. Даже сигареты стреляешь у тех, кому дал деньжат на пачку. И они над тобой потешаются. Вообще лучше бы ты не курил, а качался, вон, дохлый, как колхозник из «Двадцать пять лет без урожая».
— Эвенки любят табак.
— Деньги и здоровье надо любить! Ты же лыжник, а куришь? Дыхалку сбиваешь, дурак. Так бы вообще, может, чемпионом стал. Биатлонистом. Стреляешь небось ого? Есть у тебя ружье дома?
— У дяди Иннокентия «бельгийка», двадцатка. Но он без нее в тайге бегает.
— Чего так? Нельзя в заповеднике? А если медведь? Шатун?
— А его Лохматый и помял, веко порвал, болтается с тех пор. Насел, но отпустил. И дядя зарекся.
— Клятву медведю дал, Малёк?
— Ну, ага, Лохматому.
— Или кому? Чё за кликуха-то?
— Лохматый, — сказал Миша, — зверь.
Славик поправил очки, даже протереть их хотел, чтобы получше разглядеть Мишку, но передумал, покачал головой.
— Ну и ну, семейка у тебя. А зачем тогда «бельгийка»-то?
— Мне перейдет, — сказал Миша.
— А ты еще не поклялся в верности товарищу Лохматому?
Миша, немного смутившись, отрицательно покачал головой и честно посмотрел на друга.
— Да-а-а, — протянул Славик, лохматя русые вихры. — У вас там тот еще колхоз… И председателем товарищ Лохматый! Таежный коммунизм.
Мишка рассказывал ему о заповеднике, о его людях, горячих источниках на центральной усадьбе и в верховьях самой крупной реки, где растет пышная зелень, ползают змеи и порхают невиданные бабочки — даже зимой, приврал он немного. А то, что зимой там купаться можно, не соврал. Мол, в сорокаградусный мороз приходишь туда на лыжах, и, пока печка разгорается, — хоп! Окунулся, смыл пот и грязь. Ая! Хорошо! И сиди, пей душистый чаек в зимовье, потом кури.
— Курилка, — заметил Славик.
— Табак — это трава. Хорошо пахнет, вкусно горит. Зимой теплее.
— Лучше я двадцать раз отожмусь, — возразил Славик. — Пилоту надо здоровье. Чтоб как часы.
— Не человек, а машинка?
— Не машинка, а — летчик.
— Самолет.
— Хватит издеваться, а то врежу! — Славик сжимал крепенький кулачок, замахивался. И в эти мгновения его глаз косил еще сильнее, улетал, как спутник со своей орбиты, а другой глядел прямо.
Мишка отклонялся, а сам смотрел печально на друга. Куда его возьмут с таким шальным спутником, в какое еще летное училище… Вот лесником в заповедник еще возьмут.
Славик выдавал Мишке деньги. Ну, это и вправду было удобнее. Да и сколько этих денег присылали Мишке? Не разгонишься.
Однажды Славик напомнил Мишке, что тот рассказывал об органисте-пожарном Генрихе.
— Ага, — согласился Мишка.
— А в городе есть орган, понял? — сказал Славик. — Хочешь — иди слушай.
— Здесь? В Иркутске? — не поверил Мишка.
— Ну а ты думал где? Только в Прибалтике этой? На Сухэ-Батора, почти на самой Набережной, Нижней, ну, за Кировским сквером. Там костел польский.
— Церковь? — переспросил Мишка.
— Да, польская. Только там сейчас концертный зал. Немцы несколько лет назад построили орган. Узнай, когда будет выступление.
— Откуда ты сам узнал?
Славик нетерпеливо дернул плечом.
— Знающие люди сказали.
— Пойдешь?
— Не-а! Мне некогда, по математике трояки заели. Надо наверстывать. В Омке куда без математики?
«Омкой» он называл Омское летное училище. А на самом деле Славику было не до математики. У него появилась подружка, Ленка, она училась уже на втором курсе на бухгалтера, а жила Ленка на той стороне Ангары, возле Свердловского кладбища, и он ее провожал до дома. Эта Ленка с жидкими косичками и светящимися глазами и сообщила Славику про костел и орган.
Выбрав свободное время, в ненастный декабрьский день, Мишка пошел по Тимирязева до главной улицы Ленина, которую местные называли Бродвеем, а себя — бродовцами. Эта улица шла примерно параллельно реке, так Мишке легче было ориентироваться. Мокрый снег залеплял деревья, витрины, окна трамваев и автомобилей. Город напряженно гудел всеми своими моторами. Шли люди в пальто, куртках и синтетических шубах. В некоторых окнах уже зажигался свет. День декабрьский, да еще такой ненастный, тускл.
«Иду, как в горах, — думал Мишка, — к лесу оленных труб. Вот бы удивился луча Генрих. Или тетка Зоя».
Он попытался вообразить, как бы справилась с этими всеми звуками снежного города бабушка Катэ. Как бы звучала ее песенка этого города?
Ее длинные мысли оборвались. Теперь лишь нэкукэ думает о ней. О ее небылицах, приметах.
«Ох, энэкэ, — думает он, — как же я не хочу быть ветфельдшером».
О том, что он собирается скоро сбежать из Иркутска, Мишка помалкивает в мыслях, обращенных к бабушке. Это ее, конечно, расстроило бы. А Мишку расстраивает то, что еще почти три года здесь надо жить. Даже еще больше. Все-таки в интернате в поселке ему было лучше. А здесь, в городе, он чувствует себя инопланетянином каким-то, ага. И в интернате тайга, Байкал были рядом. Здесь — как будто за тридевять земель. Мишка еще никогда так далеко от Байкала не жил. Море всегда было рядом, с тех пор, как он себя помнить начал. Волна байкальская как будто и колыбель его качала, ту самую, берестяную, о которой рассказывала обычно бабка, ну, что, мол, кочевали эвенки, а детенышей возили на оленях в берестяных коробах с мехом и мхом. Мишке даже вода моря не казалась холодной, он любил искупаться, хотя другие тут же с визгом выскакивали, бегали как угорелые по песку, махали руками. И в море ушли его родители. Он с морем теперь породнен на веки вечные.
А куда ушла энэкэ Катэ?..
Внезапно Мишка увидел, как два парня в черных заячьих шапках остановились перед пожилым мужчиной в пальто с каракулевым воротником и в бобровой шапке, рука одного резко дернулась, шапка отскочила к заснеженному окну на первом этаже, и парни быстро пошли дальше, затерялись в снегу и толпе. Мишка поравнялся с мужчиной. Тот прижимал ладонь к лицу. Отнял — и Мишка над бровью увидел глубокую рану. Мужчина ошеломленно таращился на Мишку, на других прохожих, на окровавленную ладонь.
— Что это?.. Зачем они? — растерянно говорил он.
— Ого, чем-то тяжелым приложили, — бросил на ходу кто-то.