— И чё-о?.. Выстрелил бы, — сказал Мишка упрямо. — У нас давно нет мяса.
— Сходи в магазин.
— И чё-о? Есть конину? Русские и буряты ее едят, а эвенк конину не ест.
Вдруг кедровка снова закричала, вернулась с другой стороны реки. Лизка хотела было что-то сказать, но осеклась. Черная крапчатая птица, похожая на скворца, опять пролетела над рекой и унеслась в тайгу.
— Орет чего-то, — пробормотал Мишка. — Бабка говорит, шаманы раньше понимали язык птиц.
— Пошамань, может и ты поймешь, — сказала Лизка с легкой улыбкой. — Она тебе все расскажет, где чего видела, куда летала, где кто ходит.
У Мишки глаза засветились, но он ничего не ответил.
Они еще ловили рыбу, бросали ее в ржавое ведро…
Однажды Мишка улучил момент и ушел в тайгу с ружьем, спрятал его поздно вечером под упавшей лиственницей, а с утра пораньше и ушел, сказав бабке, что на речке будет удить. Дядька отправился в тайгу за день до этого чистить тропы. И вот Мишка был в тайге с ружьем. Он сразу перевалил гряду рядом с поселком, чтобы звуку выстрела сопки не дали хода. Спустился к узкой речке, скорее ручью, и пошел вверх по течению, зорко осматриваясь. От моря тоже надо было отойти подальше, чтобы люди на случайной моторке не услышали стрельбы. Но Байкал еще со вчерашнего дня штормило, дул упорный култук
[20], вряд ли кто-то в такую бучу отважится идти морем. Свист ветра, шум волн, набрасывающихся на камни берегов, конечно, были его сообщниками. Точнее — култук и был вместе с ним заговорщиком. Мишка шел за настоящей добычей. Он еще не знал, кто это будет.
На этом берегу осень наступала рано. Уже в двадцатых числах августа на гольцах лежал свежий снег. В листве берез все гуще сверкало золото, покраснели листья на кустах шиповника, а сами ягоды налились пурпуром. И кустики голубицы медленно превращались в огненно-красные костерки. Воздух становился особенно чист и прозрачен — до гор на другом берегу рукой подать, хотя на самом деле километров восемьдесят будет.
На носу уже было первое сентября. Со дня на день школьники должны полететь в интернат. И все грустнели и вздыхали, и родители, и школьники. Ну, если им не по себе, то каково же Мишке, в чьих жилах неприрученная кровь? Эту фразу он услышал от Луча Станислава Ильича. И словам этим точно что-то отозвалось в самой глубине Мишки, загудело каким-то эхом.
А что? Ведь все здесь пришлые, начиная с директора, ученого Могилевцева и кончая бичами. Лесники, рабочие лесного отдела, шоферы, истопники, работники метеостанции, пекарь, электрик, трактористы, матросы и капитан заповедного катера, лаборанты, заведующий клубом — все откуда-то приехали. Даже местных, байкальских здесь единицы, не говоря уж об уроженцах именно этого берега. Уроженцев-то как раз всего четверо: энэкэ, ака, аси и омолги
[21]. Остальные — по остальным можно изучать географию СССР, кто откуда: из Кишинева, из Харькова, из Москвы, из Пскова, даже из Таллина, вон органист, то есть настройщик органов, а ныне пожарный Генрих Сергеевич Юрченков. Большинство — горожане.
Вроде бы они и должны быть привычными к казенщине. Но, видно, от этого быстро отвыкаешь и живешь в мире, как в доме — вот в этом байкальском заповедном доме. Потому никто и не хочет возвращаться в интернат. А Мишкино нехотение еще сильнее. Пусть его родители и работали уже на рыбзаводе. Но дед был охотником и пропал в погоне за лосем. Может, до самого океана гнал, иногда думает Мишка. И такая судьба ему нравится.
И Мишка, прыгая с камня на камень над холодным чистым ручьем, думал, что, может, такая погоня уже и началась. В кармане соль, хлеб, луковица, в другом спички и две утащенные у бабки папиросы, на плече «бельгийка» с потертым, выщербленным прикладом, на поясе нож отца с костяной рукоятью… Что еще надо эвенку? В случае дождя можно спрятаться под еловым шатром или надрать коры, смастерить чум.
Мишка даже начал было напевать, но осекся. На охоте надо молчать, смотреть, слушать. Ждать, не повстречается ли сэвэки или сама Дуннур-Эни
[22], старушка с большими ушами, высовывающаяся из земли лишь по пояс, — тут уже охотник должен не мешкать, рассказывала бабушка, а сразу подступать к ней и браться за уши, подержишься — будет удача. Мишке, по правде сказать, эта сказочная старушка бабушкой Катэ и представлялась: в зеленом или бордовом теплом платке, повязанном на пиратский манер, с папиросой в узловатых пальцах.
А вообще как бодро это имя в сердце звучит: «Дуннур-Эни!»
Дуннур-Эни, Дуннур-Эни!
И Мишка шел, отклонял зеленые ветки кедров, березовые ветки с желтизною, вдыхал прозрачный прохладный воздух и повторял про себя это имя, словно какую-то формулу.
Это имя и другие имена и эвенкийские слова Миша вспоминал вдруг только сейчас, нависая над картой-ровдугой… А так-то язык родовой уже и совсем позабыл. Дядя Иннокентий и тетя Зоя говорили между собой исключительно по-русски. Лишь бабушка заговаривалась. Но ее никто не поддерживал. Миша этого языка стеснялся. В интернате эвенков считали почти дикарями и язык их называли варварским. Миша научился всех в заповеднике называть лишь по именам, даже взрослых, и дядю, и тетю, и бабушку в том числе. Хотя бабушка и противилась этому, ворчала свое: «Одё, нэлэму!» Не принято было у эвенков даже старших родственников звать по именам. К чему вообще понапрасну произносить имя? Его могут украсть, сбить на лету, наслать через имя порчу. А если имя сразу приносило неудачу, болезнь например, то его можно было сменить, сбить, как говорится, след. В какой-то момент Миша Мальчакитов, беглец, захотел взять имя того паренька, лесника, приехавшего с запада, — Олега Шустова…
От бабушкиных причитаний все отмахивались и на ее эвенкийские речи отвечали по-русски. Но вот сейчас ее слова возвращались, как птицы весной, пережидавшие где-то на далеких озерах и реках, в вечнозеленых степях зиму.
«Дуннур-Эни» и летела, как лебедь или прекрасная журавлиха, хотя и говорила энэкэ, что это земляная старушка с большими ушами…
Миша словно бы заново совершал свои походы: он был мальчиком, школьником и в то же время уже вернувшимся со службы солдатом, беглецом, получившим пулю в лоб, мертвецом, вспомнившим родные слова.
Вот по стволу метнулась черная челка, мелькнуло молочное пятнышко — ну точно лицо хунат
[23]. А это белка. Мишка сорвал было ружье, но передумал стрелять. Ружье было заряжено дробью, и что толку стрелять, продырявишь всю шкурку. Мишка думал подстрелить боровую птицу или зайца. Был у него и патрон с жаканом, круглой свинцовой пулей, на крупного зверя.
Ему еще попадались белки, бурундуки. Пролетали кедровка, синицы. Но добычей и не пахло. Он приуныл. Выбрал удобное место, сел на поваленный тополь. Пора было поесть. Разрезал хлеб, очистил луковицу, раскрыл газетный кулек с солью, посыпал соли на ноздреватый черный пласт, приступил к трапезе. Перед осенью хоть комары и мошкара исчезли. На сенокосе заедали. Запустишь руку под куртку и рубаху, проведешь по спине — и ладонь вся черная от мошкары проклятой. Дымокур устраивать бесполезно, косцы далеко вели свои полосы. Ака косил плохо, остальные над его прокосами подсмеивались, тракторист Андрей Гаврилович хватал непрокошенную траву и, смеясь, спрашивал: «А этим за яйца кого привязывать?» Дядька хмурился, утирал потный лоб, снова натягивал грязную шапочку с длинным прозрачным козырьком, а сверху и капюшон выцветшего анорака и продолжал махать косой, часто вгоняя острый мысок в кочку. Не любил он косьбы. И корову все хотел зарезать, да энэкэ не позволяла, а ее он все-таки иногда слушался. Но спорил, мол, возни с этой мычалкой много, я бы оленей держал, те сами кормятся. А бабушка утром спрашивала: «Вкусное маслице?» — «Так его и купить можно, — сразу отвечал дядя, разгадав подвох. — И молоко», — добавлял он, утирая побеленные молоком усы. «Токо ты все бешеное молоко покупаешь», — тут же укоряла бабушка. Дядя любил водку, вино и ничего с этим поделать не мог.