— Полет в больницу? — въедливо уточнял Семенов. — У нее есть связи? В Нижнем или Улан-Удэ?
— В полет к предкам, — откликнулся Андрейченко, криво улыбаясь. — Она ведь тоже…
— Что?
— Эвенк, наполовину.
Они вышли наружу, в солнечный синенебый и сверкающий снежными вершинами день. Дверь со скрипом закрылась.
— Вот и мы готовы, — сказал Андрейченко, берясь за козырек капитанки, кожаной черной фуражки с когда-то золотистым, а теперь потертым, поблекшим якорем, перевитым канатом, подаренной ему английским капитаном-яхтсменом. — Туда же, соответствующе…
И они споро зашагали по тропе среди камней и лишайников вниз, в долину, к морю, которое и увидели неожиданно через полчаса хода, когда тропа повернула вправо, — море густо сияло золотом далеко между синевато-зеленых гор. И у лесника Шустова слегка оцепенел затылок, будто некая сила на миг подняла его в воздух.
Часть вторая
1
«Не торопись, а то быстро проживешь», — говорила бабушка, энэкэ Катэ. И действительно — он прожил мгновенно. Крик протяжный журавлиный и тот дольше. Они кричали, над Ольхоном пролетая: «Круууыы! Круууыы!» Царь нерп на Ушканьих
[10] их слушал. Медведь на побережье задирал морду. «Не называй его так, — учила бабушка, — говори: Лохматый».
— Откуда они летят, энэкэ?
— Из солнечной стороны, нэкукэ.
«Круууыы! Круууыыы!» — и прошла жизнь.
Счастливую судьбу дает Чалбон, Вечерняя звезда. Да не всем. Эвенкам нет счастья. Дедушка Миши пропал на охоте. Отец и мама утонули. И сам он отправился к устью.
«Круууыыы! Круууыыы!» — и нет его. Только какой-то киночеловек остался. Так бабушка Катэ называла тех, кого видела по телевизору: киноилэ — киночеловек. И это случилось с ее внуком — нэкукэ Мишка стал киноилэ. Будто щелкнул переключатель, как выстрел, и все изменилось, началось кино. Такую сказку ему рассказывала бабушка, сморщенная, с черными глазками и большими руками. Про то, как бежал один богатырь, хотевший догнать голос в небе — девичий голос, — да уставал, задыхался, и вдруг споткнулся, ударился лбом о валун — и оторвался от земли, полетел железным уже ястребом, о-ё!
А Мише камень сам прилетел в лоб. И даже не камень, а звезда как будто. Звезда из хрусталя, как сосулька байкальская.
«Мишка, рисуй карту», — велели ему, дали уголь, хорошо выскобленной ровдуги
[11] кусок, и Миша навис над нею.
Так началось его странствие с углем.
Сперва он нарисовал Остров. На Острове дом. У берега лодка. В окно смотрит сморщенная бабушка с папиросой в большой руке, она много курила и не слушала причитаний соседки-подруги, Матрены с голубыми глазами. С мужем, когда в тайге жила, приучилась. В молодости она ходила на охоту с ним. У вечернего костерка после беготни по тайге за соболем как не покурить? Выпил крепкого чая, скушал вяленой рыбы с сухарем — и зажги папиросу или трубочку. Дед смолил трубочку из рябины. Дух огня — Того мушун — и в трубочке обитает. Разводя огонь, всегда просишь: «Благополучия дай!» И куришь — благополучие.
Вот она в окошко и глядит, а в папироске уголек.
— Здравствуй, энэкэ Катэ!
— Кук!
Бабушка смешила внука голосами птиц. То кукушкой ответит, то вороном:
— Ки-ки-ки!
Хотя ворон кричит по-другому. Но у бабушки свой какой-то слух. Да и птицы какие-то небывалые, к примеру птица кыыран. Но это была не ее птица, а птица ее матери, птица очень сильная и большая, крупнее орлана-белохвоста. Она являлась по звону колокольчиков на платье, когда ее мать начинала кружиться и бить колотушкой в свой бубен. Звали мать бабушки Шемагиркой. От нее бабушка научилась голосам птиц.
И в окне дома на Острове с лиственницей и скалами на голове у бабушки и на плечах сидят берестяные птицы.
— Кук! Кук!
— Ки-ки-ки!
— Лигли! Лигли!
— А это, энэкэ, кто?
— Лебеди, нэкукэ.
А ведь лебеди точно кричат по-другому, когда идут синей тропой. Крик лебединый такой: «Ганг-ко!» А как кричит птица Шемагирки — птица кыыран?
От Острова река ветвится дальше. Перевернутая лодка и оборванные нити. Здесь отца и матери не стало. Высока волна ледяная, серая, как шерсть волка.
— У каждого есть нити, нэкукэ. И у всего есть они. У скал есть. И у деревьев. Поэтому хороший илэ ходит осторожно. Наступил нечаянно на яйцо рябчика, попяться, ведь это предсказание худое. Рябчик гнездо хорошо прячет, нарочно поищешь — не найдешь. Не к добру такое. След свой палкой закрой и говори:
Не сули худого,
Не сули худого!
К худу не являйся,
Нет, нет!
Так учила его бабушка. Да он и не слушал толком все ее басни. И вдруг все вон как повернулось: россказни Катэ вернулись. Вернулись и позабытые слова.
Уголь чертит по коже мягко, река змеится дальше. На ней табличка: Заповедный берег. Сюда с Острова они с бабушкой переплыли на большом пароходе. Бабушка даже на катере плыть не согласилась. Боялась моря. Царя нерп винила. Голос у него: «Нёре, нёре! Харп!» Он седой весь, с бородкой белой и глаза бирюзовые.
— Как у Матрены?
— У ней голубые, сахалинские, оттуда они приехали с мужем. А у этого глазы — байкальские. Есть такая погода ранним утром или под вечер, тихий час, — так Байкал и глядит, бирюзово.
И она показывала сперва мамины сережки с камешками такого цвета. А потом однажды позвала нэкукэ Мишу на берег и указала в море. Байкал весь тихо сиял таким цветом. Сиял, как камень чьих-то сережек, о-ё!.. Ая!
[13]
Но царь-то глядит страшно, а не тихо и безмятежно.
Так в этой тиши и безмятежности и есть самый страх, толковала бабушка. И с Острова, где солнце все заливает с утра до вечера, все дни, зимой и летом, весной и осенью, — так светит, будто там и живет — они отправились на большом пароходе с закопченной трубой и железной палубой, под которой пыхтели и бились сотня быков оленей, с узлами и здоровенным чемоданом, обвязанным веревками, отправились за море. В заповедник, на берег дождей и туманов и холодных ветров, Хиус среди которых верховодит. И как энэкэ Катэ запоет свою любимую песенку про богатырскую Ираиндю, про семь лучей, так и кажется, что песня та про Остров.