— Это перст истории, — сказал Аркадий Сергеевич и, конечно, вздернул свой узловатый и прокуренный перст. — Само смоленское небо бунтует. Нечего ему дерзить. Туман — значит, туман. Но как может польский лыцарь испугаться смоленского тумана?
— А я бы сравнил этот налетевший вихрь с платом, который распростерла Богородица во Влахернской церкви, спасая Константинополь от врагов, — сказал часовщик, безумно синея глазами.
— Сомнительное сравнение, — сказал Борис.
— Они летели только поклониться костям соплеменников, — поддержал его и Валентин. — Там были и женщины.
— И все же, сколько можно тыкать нам под нос эти кости? — спросил часовщик.
— Ну да, — тут же откликнулся Борис. — Мы же напрочь забыли своих красноармейцев, тысячи, сгнившие в их концентрационных лагерях Стшалково, Тухоли… Спроси любого у нас про эти лагеря, никто не знает. А скажи: Катынский лес, — сразу ответят: Сталин, поляки, Сталин. Как пароль — отклик. Это уж так!
— Но все-таки не будем их демонизировать, — сказал Валентин.
— Они сами демонизируют наш город. Он у них как проклятье, — сказал Аркадий Сергеевич. — Сколько фантастических версий изобрели после крушения! Мина на борту, выстрел из пушки, злоумышленники-операторы. И даже искусственный туман! — Аркадий Сергеевич саркастически рассмеялся. — Какая-то видеозапись, на которой слышны выстрелы. Ну? Министр ихней обороны говорит о трех выживших в крушении. Где же они? В застенках или смоленских лесах. Или их уже перестреляли русские. У лыцарей явная паранойя. У предков был знаменитый гонор, а у этих — паранойя, и ничего более. Один корифей из Штатов, но, разумеется, чистокровный поляк, увидел на космических снимках некие белые пятна, на которые и рухнул самолет. Так он выдвинул теорию какого-то волшебного вещества, порошка, притягивающего алюминий. Еще эксперты никак в толк не возьмут, мол, отчего это смоленская береза оказалась прочнее алюминиевого крыла? Оттого!..
— Порошком, наверное, сами эксперты и балуются перед своими экспериментами, — заметил часовщик.
— Ну ладно, — сказал Аркадий Сергеевич. — Да, а хорошо, что не куда-нибудь в Турцию едут играть свадьбу, а сюда. Ладно. Пора приступать. Сейчас. — С этими словами он вышел в соседнюю комнату и вскоре вернулся уже не в пуловере, а в коричневом пиджаке в светлую клетку и в темных брюках. — Рассаживайтесь, господа и, — тут он сделал легкий наклон головы в сторону бородатого Бориса, — товарищи. Выступающий — к барьеру!
Все рассаживались в этом зале среди тускло освещенных картин. Косточкин разглядывал изображения в рамках. Почти всюду главной героиней была крепость. Башни в снегу, цветущие деревья на фоне стены, дымящие домики между башнями и собором на горе, голуби в бойницах, снежная баба под луной и на фоне стены и башни, ворота в башнях, восход солнца над бойницами, дождь и лужи с отражениями башни, руины и старые деревья, река и отражения крепости, церквей, крепость, затопленная туманом, и наконец радуга среди туч, над башней…
Валентин поставил стул перед окном, но пока не садился, а встал позади него, держась одной рукой за спинку; в другой его руке белели листы. Он откашлялся, обвел присутствующих печальным взглядом и заговорил глуховато:
— Возможно, здесь изложены чувства и мысли, хорошо всем известные… И даже точно так оно и есть. Тем не менее хочу поделиться опытом чтения этой книги. Ну, точнее — перечитывания. Мы много читаем, но, как правило, не все помним хорошенько из прочитанного. Есть такие книги, что требуют повторного, так сказать, погружения. Итак, приступим. — Он снова откашлялся.
— Может, пора прополоскать горло? — поинтересовался Аркадий Сергеевич шутливо.
Но Валентин лишь поднял руку, отстраняя жестом предложение, и начал читать.
— «И сразу скажу, что это любопытнейший эксперимент столкновения литературы и действительности. Хотя эксперимент литературный. Впрочем, тут включается опыт читателя: хорошо представляешь, как сам выезжал бы из какой-нибудь деревни на коне, с немецким ржавым штык-ножом, в шляпе пчельника-деда. И — вперед!
Да вот и живой пример — Лимонов, хотя его взгляды мне совсем и не по нраву. Иногда кажется, кстати, что он и копирует внешность Дон Кихота: бородка, усы. Его противостояние с властью можно назвать и донкихотством.
Толкиенистам, наверное, „Дон Кихот“ дается еще легче. Вспоминаю, как догнал одного толкиениста-реконструктора на мосту через Днепр, возвращавшегося, видимо, с какого-то очередного ристалища: брел дюжий парень со щитом, в настоящей кольчуге, с копьем, с мешком.
У знакомого этим делом увлекался сын, что вызывало полное неприятие отца. Детские забавы! Сейчас он служит в Кремлевском полку, участвует в спектаклях, в „Белой гвардии“, собирался на гастроли в Киев…»
Тут все зашевелились, заскрипели стульями.
— Гастроли в Киеве уже начались! — не вытерпел Борис. — Идут полным ходом. Только совсем не белой гвардии. И уж никак не красной.
— И Лимонов — какое же противостояние? Он все забыл и аплодирует власти, тогда как его молодые соратнички в тюрьмах баланду хлебают, — добавил часовщик.
— Прошу не прерывать! — призвал Аркадий Сергеевич.
Валентин продолжал:
— «Детскость восприятия искусства непреходяща, она и заложена в самом искусстве. Толстой по-ученому называл это вчувствованием.
Вот читаешь Хименеса, его прелестную вещь „Платеро и я“ про недалекие странствия с осликом, и хочется — ну, если не в окрестностях Сан-Хуана, в Саду Монахинь, среди пурпурных гранатов оказаться, — то хотя бы обзавестись осликом».
При этом Валентин так вздохнул, что все заулыбались, даже Борис, полыхнувший только что по поводу Киева…
— «Но сейчас зима, Таня вяжет перед электрообогревателем, и я читаю „Дон Кихота“ и восклицаю в душе: Санчо спасает все! Целительны для этого многословного романа и короткие главки. Цирюльник, священник невыразительны; то же и ключница, племянница. Да и хозяин постоялого двора и селянин, бичующий мальчишку. Но Санчо!»
Тут послышались мягкие, но тяжелые шаги, клацанье когтей по половицам, сразу и затихшее на потертом ковре.
— Успокойся, ляг и послушай, это еще не про тебя написали, — сказал ему хозяин.
Валентин взглянул на них с улыбкой и заметил, что лучше будет обозначать слугу просто инициалами: СП.
— Будто союз писателей, — сказал Борис. — Союз писателей Кастилии.
— Уж лучше в духе Гессе: Кастальского ключа, — откликнулся Аркадий Сергеевич.
— Кто же в нем, кроме Сервантеса и самого Гессе? — спросил Валентин.
— Как кто? Федор Андреевич фон Эттингер! — отчеканил Аркадий Сергеевич и выдвинул нижнюю челюсть. Затем он обернулся к Косточкину и сказал, что тому надо было здесь оказаться на Эттингеровских чтениях.
— «Итак, СП. С его здравомыслием и соленым юмором! Это как откровения Питера Брейгеля. Сочно, выразительно, заразительно и поразительно.