И это надо было видеть. В солнечный морозный день его величество восседал на белом коне, украшенном богатой сбруей и расшитой парчовой попоной, среди пик и знамен своих доблестных гусар с крылами, опушенными инеем. Гордо глядели опытные воины на других воинов, что тянулись из табора через мост по Борисфену и, проходя мимо, склоняли знамена и головы, отдавая честь победителям. Склонил тяжко свою главу и сам воевода, спешившись, и второй его воевода Измайлов с сыновьями, и князь Прозоровский, все главные мужи сего воинства московитов делали то же.
Что ж, Михайло Шеин уводил живыми более восьми тысяч солдат. А Smolenscium был наш!
— Я это тоже зрел, — сказал пан Глинка, — и сердце мое дрогнуло, когда воевода склонился. Я бы того не потребовал. К чему?
— Ты, пан Викторин Владислав, слишком расположен к русским, — заметил с улыбкой пан Куновский.
Пан Глинка развел руками.
— У Шеина храброе сердце.
— …и доброе, — подал голос Николаус.
— Ах да, поведай сам пану поэту и королевскому секретарю об избавлении от казни, — отозвался пан Глинка, кивая.
— От казни я избавлен уже не раз, — заметил Николаус.
— Ну, брат, — сказал пан Глинка, — ты и сам виноват, надо признать. Как же ты мог загубить пана Александра, когда каждый солдат его величества на вес золота? Да и он был тебе как брат.
— Дело чести иногда не терпит отлагательств, — ответил Вржосек. — И забывает даже кровное родство.
— Подожди, еще скажут, что, мол, пересидел войну, — сказал племянник пана Глинки.
Николаус почувствовал, как загорелись скулы.
— Есть свидетели моей войны, — тихо сказал он.
— Да, тебя видели в проломе шляхтичи и пахолики, — ответил пан Глинка
— То прежде всего мои раны, — сказал Николаус.
— И это избавление тебе наградой, — заявил пан Глинка. — А далее тебе следует отбыть с паном Куновским и Янушем Радзивилом. Ни пан Григорий Плескачевский, ни сын его Войтех, сказали, не смогут примириться и видеть тебя на улочках Smolenscium’а. Это их последнее слово.
Николаус слушал молча сей приговор. Да он и сам не хотел здесь более оставаться. И все это было согласно с его обетом оставить Smolenscium.
— Ну а теперь, пан любезный, окажи и ты свою милость, позабавь нас и гостя именитого своею игрой. Раз уж не вышло играть его величеству, сыграй его секретарю.
И по знаку пана Глинки слуга поднес Николаусу лютню.
— Может, инструмент и не совсем хорошо настроен, да вот Елена, племянница пана Яна Куновского, в этот раз не могла сюда пожаловать. Как ее здоровье?
— Панна в добром здравии, — отвечал пан Куновский, кивая и глядя на лютню и Николауса.
Николаус взял инструмент неловко, смотрел на него некоторое время, коснулся одеревеневшими пальцами струн… Было тихо, только слышалось потрескиванье лучин. Печь уже была протоплена и теперь мощно отдавала тепло. И тут безмерная тоска накатила на пана Николауса Вржосека… Он хотел оставить лютню, но вдруг пристроил ее на коленях, начал перебирать струны — и заиграл.
Что это была за песнь и мелодия, он и сам не мог бы сказать тогда, и лишь много лет спустя, читая и перечитывая «Псалтирь», Николаус Вржосек думал, что то был еще один псалом, которого нет в католической Библии, но есть в Библии греческой, почитаемой русскими схизматиками; а когда сей псалом ему прочел один монах — и это оказался псалом на призвание к единоборству с Голиафом, — Николаус передумал таковым его считать, нет, он в тот морозный февральский вечер над застывшим Борисфеном исполнял не сто пятьдесят первый псалом, а сто пятьдесят второй, и то был псалом весны в Тартарии, обернувшейся снегом, изгнанием… Нет, и не так. Это был псалом еще одной радуги. Радуги сгоревшей и просиявшей.
Да, просиявшей, ибо таковой и стала для него книга.
Ее Вржосеку в день отъезда отдал пан Викторин Владислав Глинка, сказав, что рыцарская честь не дозволяет ему оставлять чужой трофей у себя. Книгу он выкупил у офицера Огаркова, арестовавшего Николауса. И при сих словах он не просто держал, но как будто ласкал толстыми пальцами тонкую коричневую кожицу книги. Николаус сказал, что, как только вернется в родной дом, отец вышлет пану Глинке потраченные немалые злотые.
— Ты бы, пан Николаус, вот что устроил: преподнес бы сию летопись его величеству, покровителю наук и искусств, соблаговолившему оставить твою голову на плечах.
Николаус молчал, потом ответил, что подарит, пожалуй, книгу своему избавителю и стихотворцу, ценителю музыки пану Яну Куновскому.
— Великолепно! — воскликнул пан Глинка, потирая руки. — Хотя и должен признаться, что с великим трудом расстаюсь с этим фолиантом.
…И в пасмурный день из замка вышел большой отряд Януша Радзивила. Копыта стучали по тому же помосту у врат Molohovskii. В эти врата почти два года назад въезжал шляхтич Николаус Вржосек в замок. Теперь он с усилием держался в седле, сказывалась слабость, не сразу оправишься после нескольких месяцев темницы. Сполна ли он заплатил? Нет!.. Николаус нес великий гнет вины за все случившееся.
…И только теперь почувствовал: вот развязка, вот избавление после многих лет. Этот зубр и явился орудием возмездия, как зверь видений Иоанна.
Когда Николаус Вржосек очнулся от тяжкого забытья под действием дурманящих паров доктора Гедройца в очках на большом носу, он понял, что тень быка, нависшая над ним, никуда не денется и безжалостные копыта растопчут его. Это был конец всем его охотам, желаниям и сражениям.
Разомкнув губы, он позвал пана лесничего Станислава Зеновича. Старый воин с львиной шевелюрой и перебитым крупным носом склонился над ним. Николаус облизнул губы.
— Дайте ему воды, — потребовал пан Зенович.
— Но, наверное, пить нельзя? — спросила пани Диана у доктора.
Но тот лишь махнул рукой.
Николаусу дали воды. Отдышавшись, он проговорил:
— Пан… где Жибентяй?..
Позвали пахолика, уже с белой головой и белыми вислыми усами, но все такого же крутоплечего, с мощной, хотя и морщинистой, загорелой шеей. Николаус нашел его мутными глазами и зашептал, ибо громко говорить не мог уже…
— Пан Николаус Вржосек, — громко вторил Жибентяй, — дарит всех лошадей пану лесничему Станиславу Зеновичу, имение в Дольны Казимеже оставляет кузену Георгию Вржосеку, передает он и книгу с летописью русской пану лесничему, но… просит доставить ее в Smolenscium.
— Как?! — вскричал пан лесничий. — Smolenscium только что потерян для Короны, сдан войскам русского царя! И великий гетман Януш Радзивил был ранен и едва не погиб и не попал в плен, под ним убили коня, неужели ты позабыл, пан любезный?! Ежели кому и дарить сию книгу, то великому гетману в утешение.
Николаус смотрел на лесничего и еще что-то шептал, но уже даже и верный Жибентяй не слышал. Огонь лучин и факелов расплывался перед глазами шляхтича… Жаркое его лицо отерли холодной водой, и ему почудилось, что он снова покидает замок на краю снежной Тартарии, движется вместе с черной рекой обоза, всадников, оглядывается, хотя и запрещал себе это, — но оборачивается и видит — видит град в снежной пелене, град, будто завернутый в живой плат пуха. И мысль является ему: сможет ли пан Куновский описать в виршах сие видение? И описать не только стены града, но и его холмы, цветущие черемухи и сады, луговины у Борисфена, по которым ходила вместе с дедом смольнянка с необычным именем Вясёлка, и описать все, что было дальше, — зимние вечера в повалуше, медвежью охоту, потешный Чулан, звуки лютни, заваленное снегами имение за Долгим Мостом, плен и встречу с воеводой Шеиным, бегство в снегах, яркий огонь, летопись… Может, книга ему в том и поможет?