И к звону металла, соловьиным руладам, выдохам и вдохам примешивались какие-то другие звуки… Да не было ни секунды, чтобы оглянуться. Скрещивались не сабли, а молнии взглядов, бьющие из самой глуби молодых дуэлянтов.
Смысл всей их жизни был в этом — поразить неприятеля, пресечь чужую жизнь. Для этого, для этого они и оказались в этом замке. Весна в Тартарии на Борисфене была начертана на их плащах и щитах, как герб, точнее невидимая печать на родовых гербах: у одного — подкова и месяц, у другого — вереск и стрела.
И внезапно стрела прошла чуть дальше — в полукружие подковы… И сразу послышался хрип. Николаус выдернул саблю, и из горла Александра хлынула кровь. Все произошло быстрее, чем об этом можно подумать, быстрее, чем это можно увидеть, понять, как будто даже помимо воли Николауса, случайно. Следом за видением родовых гербов — роковое движение — проникновение в мягкое средоточие чужой жизни, какая-то оглушительная тишина, хрип, и все, Александр роняет саблю, в глазах его изумление, он пытается удержать этот новый источник, зажимает рану, но кровь находит иной выход — сквозь зубы, сквозь стиснутые зубы, пузырясь на подбородке, окрашивая кончик носа, щеки.
Николаус, тяжело дыша, смотрел, чуть пригнувшись и ожидая. Он готов был снова вонзить саблю в неприятеля, который когда-то был ему почти братом. Ни капли жалости в сердце нет. Ничего. Только внимание.
Александр согнулся, и кровь полилась гуще, быстрее, темнея на молодой свежей траве сгустками, нехотя впитываясь в смоленскую сырую земельку… Но он еще все-таки разогнулся и обернулся, бросая взгляд вверх по склону. Туда посмотрел и Николаус. Среди кустов и деревьев белели козы. Они-то и блеяли раньше, вот что… И еще там зеленела рубаха и бледнело туманным пятном лицо Вясёлки. Она спускалась сюда, плыла… Николаус отступил в ручей, ноги его медленно погружались в грязь, вода весело журчала. В руке он сжимал рукоять сабли. Александр повалился на бок, цепляясь еще за траву, цепляясь скрюченными пальцами. Но уже глаза его подернулись пленкой, как у мертвой птицы, уже он не видел и вряд ли слышал Вясёлку, тихо звавшую: «Аляксандр… Аляксандр… Аляксандрик…»
Все было кончено.
44. Линия (продолжение)
Яна посмеялась над неловкостью оступившегося спутника.
— Осторожно, на линии есть лужи.
— Раньше надо предупреждать, — отозвался Косточкин, отрываясь от видоискателя.
Вид у него был слегка пришибленный.
— Вода проникла в штиблеты? — участливо спросила девушка.
— Да нет, — сказал он.
— Не получается кадр?
Он пожал плечами и ответил, что и сам толком не знает.
— Мне нравится эта растерянная интонация, — призналась девушка.
— Да?
— Потому что фотографы самый самоуверенный народ на свете. Вы — исключение.
— Просто эти часы всегда как-то сбивают с толку, — проговорил он и снова посмотрел на часы, увесисто круглящиеся над стремительной, несущейся вниз железом и телами улицей, к стопам собора и дальше к Днепру.
— Показывают не совсем то время, что здесь и сейчас?
— Да.
Яна хлопнула в ладоши.
— Так и есть!.. А какое же, по-твоему, время они показывают? — спросила она с интересом.
Косточкин снова воззрился на часы, отступил немного, чтобы дать пройти женщине с подростком.
— Да не знаю. Какое-то другое. Может, как раз время Эттингера?
— У-у-у, — произнесла она, качая головой. — Век девятнадцатый.
— Почему именно…
— Потому что они похожи на те часы, что висят в кафе у Ван Гога.
— Очередной философ цвета? — спросил Косточкин, притворяясь, что не знает и этого художника.
— Этот скорее уже безумец цвета. Нам — туда. — Она махнула перчатками налево. — А истинный, скажем, философ цвета — Кандинский. Он и книжку написал про это, про цвета. «О духовном в искусстве».
— Все модельеры ее читают, — добавил Косточкин с иронией.
— И фотографам не мешало бы, — откликнулась девушка с не меньшей иронией. — А мне вообще-то повезло учиться у смешного, конечно, но великолепного Охлопьева. У него большие познания и вообще опыт исканий… Он был на Алтае еще в молодости, искал там свет Рериха, йогов. Потом вернулся и в озарении узрел, что Смоленск похож на Толедо, каким его изобразил Эль Греко в «Виде Толедо перед грозой». Смотреть надо от Днепра, естественно, в грозу…
— Ну, в грозу и не то еще можно увидеть, — сказал Косточкин.
— Он и увидел линию Толедо и с тех пор скользит по ней. Не жмется, всех желающих обучает, надеется, что и на других снизойдет благодать Толедо-Смоленска.
— Я и в самом-то Толедо не очень уловил… в чем эта благодать, — признался Косточкин.
— Правда? — спросила она, быстро на него взглядывая. — А мы с Вадимом там еще не бывали…
Косточкин развел руками.
— Могу точно сказать, что здесь интереснее.
— В Смоленске?
— По крайней мере, никакие тамошние часы и башни не задавали параметры… параметры, короче, другого измерения, что ли…
— Здорово, если не врешь, — сказала Яна.
Косточкин взглянул на нее.
— Зачем же мне врать?
— Ну-у…
Девушка начала вдруг густо краснеть, отвернулась, показала тут же рукой на пустое высокое место и сказала, что здесь стояла церковь Одигитрии, в которой служил священником историк Мурзакевич. Мимо нее и проезжал Кайсанов.
— Н-но! — воскликнула она, раздувая тонкие ноздри, сверкая глазами, поправляя выбившиеся волосы. — Нет, классно, что нас вывело на эту линию. И над ней будто вспыхивают кляксы разноцветные, да? Всяких имен и ассоциаций, ага? Ведь у каждого имени свой цвет. Павел — коричневый. Мое…
— Серебряное.
Она взглянула на Косточкина.
— Да ну?.. Нет такого вообще цвета, между прочим. Белый, что ли? Это же скучно!
— Только не мне, — жарче, чем нужно, ответил Косточкин.
— Хотя Кандинский и говорит, что, мол, да, Ван Гога оторопь брала и он мучился вопросом, может ли написать чисто белую стену. И еще что-то о безмолвии, в котором скрыты хоры… так примерно. Но в этом меня трудно заподозрить, правда же? Поговорить я люблю. Особенно если есть востроух рядом. — Она замолчала и уставилась на Косточкина, чуть склонив голову набок. — Но сам же мэтр и говорил, что все цвета звучат. Многоцветье я и люблю.
Он тоже смотрел на нее. Они стояли на перекрестке. Косточкин здесь запечатлел невидимую церковь. Он взял ее за руку. Когда перешли дорогу, Косточкин нехотя выпустил ее руку.
— Прямо как пионервожатый, — заметила она.
— Ты же не знаешь, что это такое, — возразил он, — пионерия, комсомол…