Карел ван хет Реве передал работу Сахарова в «Нью-Йорк таймс», там какое-то время еще колебались. А хет Реве взял и продиктовал по телефону в свою газету перевод статьи. И в первую очередь она появилась именно по-голландски. Чуть позже ее напечатала и «Нью-Йорк таймс». И миллионы экземпляров разошлись во всем мире.
Как раз перед этим случилась Чехословакия. Мы все следили за тем, что там происходит. Лариса Богораз с Наташей Горбаневской знали чешский язык, Костя Бабицкий тоже был лингвист. И мы переводили документы, которые были напечатаны в коммунистических чешских газетах, которые еще можно было купить в Москве.
Мы считали, что Чехословакия — это то, что может служить толчком для перемен и у нас в стране. Они хотели построить социализм с человеческим лицом, как говорил Дубчек. Конечно, Брежнев и компания видели в этом опасность. Во-первых, они боялись, что Чехословакия уйдет от них. Во-вторых, они боялись, что в Союзе найдутся желающие последовать этому примеру. Собственно, на это мы и надеялись. Конечно, мы не были так наивны. Мы понимали, что Чехословакия — маленькая страна, где перемены могут происходить легко. А Россия со своими авторитарными традициями и багажом революции слишком неповоротлива. Но все равно была какая-то надежда, что если получится у чехов, может быть, и у нас появятся люди, которые будут меньше бояться.
Угроза ввода войск была уже несколько месяцев. И мы обсуждали между собой, что если это случится, надо выходить на улицы. Толя Якобсон, такой замечательный учитель литературы, как-то сказал мне: «Павлик, если будет демонстрация, дай знать, я с тобой выйду». Почему он мне это сказал? Ведь не было тогда никаких лидеров. Просто мы с Ларой были самыми известными фигурами.
А двадцать первого августа, в день ввода войск в Чехословакию, был суд над Толей Марченко. Тогда многие пришли его поддержать, и возможность демонстрации тоже там обсуждалась. Я боялся говорить об этом всем, кого я знаю. Я не готов был взять на себя ответственность за других. Меня в любом случае рано или поздно посадили бы, но увлекать за собой людей я не хотел. Конечно, Лара была рядом, Наташа Горбаневская была рядом. Петр Григоренко, который отсидел уже в психушке, уехал в Крым. Там же был Красин. Это два человека, которые могли бы выйти. Но так получилось, что кроме меня, Лары, Наташи Горбаневской и Кости Бабицкого остальные пришли более-менее случайно, в основном потому, что им Петр Якир рассказал, — Таня Баева, Вадик Делоне и Володя Дремлюга. Сам Якир не пришел, испугался, а потом придумал, что его арестовали. Поэтому было так мало людей. Я пошел туда со своей будущей женой Майей Копелевой. Но она не собиралась вы ходить на площадь, просто стояла и смотрела, как еще несколько наших друзей.
Мы сели на приступочку возле Лобного места. Тут же сбежались кагэбэшники и начали нас бить. Я получил несколько ударов по голове, Вите Файнбергу выбили четыре зуба. Видимо, кастетом, поскольку четыре здоровых зуба выбить одним ударом — никакого кулака не хватит. Нас затолкали в милицейские машины и забрали в отделение. Потом дома был обыск, Лефортовская тюрьма, а через несколько месяцев суд. Мне дали пять лет ссылки, Ларе четыре, Косте Бабицкому три, а Делоне и Дремлюга отправились в лагерь. У Делоне уже был условный срок за предыдущую демонстрацию вместе с Буковским. Ему дали отсиживать этот срок. У Дремлюги тоже была судимость, и ему дали три года.
Я ожидал, что нам дадут семь плюс пять, по семидесятой, как давали Ланскому. Именно к этому сроку я и готовился. Думаю, было несколько причин, почему они смягчили наказание, но точно никто не знает. Одна из причин — это ситуация вокруг Чехословакии, она гремела на весь мир, и, скорее всего, они не хотели привлекать внимание к протестам против ввода войск. Вторая причина — это моя фамилия. Про деда в то время много говорили, потому что один бывший мидовский чиновник писал его биографию. Но тогда ее так и не издали, помешало мое громкое дело. Книжка вышла спустя десять лет, когда была уже никому не интересна.
Было еще несколько интересных фактов, о которых мы тогда не знали. Во-первых, Андрей Дмитриевич Сахаров позвонил лично Андропову, тогдашнему председателю КГБ (у Сахарова тогда еще была «вертушка»), и сказал, что его очень беспокоит дело о демонстрантах и что это работает во вред Советскому Союзу. Андропов тогда вроде согласился с ним и заверил, что больших сроков мы не получим.
И еще одна интересная деталь. Моя бабушка Айви Вальтеровна, англичанка, вдова Литвинова, написала письмо Микояну, которого она знала лично еще с двадцатых годов. Обращение было такого рода: мой внук арестован, я не знаю, в чем его обвиняют, но я знаю, что он хороший мальчик и ничего плохого делать не мог. Микоян пришел с этим письмом на Политбюро. В книге Горбаневской «Полдень» есть копия этого документа с подписями всех членов Политбюро — «ознакомлен».
Я думаю, все это сыграло свою роль. К тому же мы уже были очень подготовлены, лишнего никто не говорил. Мы признали демонстрацию. Но не говорили, кто кого привел и прочее. Они знали, что показательного процесса из нашего дела не получится. И думали, как я потом узнал, что они мне всегда могут добавить срок.
Потом они арестовали Наташу Горбаневскую и посадили в психушку. Но еще до этого они вызывали меня на допрос по ее делу. Чуть позже арестовали Красина и Якира. И меня снова допрашивали. А потом стали подталкивать к тому, чтобы я уехал. Это началось уже в ссылке. Было очень смешно. Мой друг, китаист Виталик Рубин, решил уезжать в Израиль. Мы с ним это даже не обсуждали. И вдруг от него стали приходить письма со словами, что ничего хорошего в России уж не произойдет и надо эмигрировать. Для меня это было в новинку. Мы не думали никогда об отъезде. Мы хотели поменять Россию к лучшему и в этом смысле были русскими патриотами. И вдруг на меня свалились эти письма, хотя последний год ничего до меня не доходило, все конфисковали.
И тут меня снова вызывают на допрос, на этот раз по делу Якира — Красина. А там надо каждый раз заполнять такую маленькую анкету, и только я дошел до национальности, как следователь мне подсказывает — еврей. Я говорю: да, я от этого не отказываюсь, но в паспорте я русский, отец мой был записан русским. Он извинился и больше этого не касался.
Когда я вернулся в Москву, сестра того самого Виталика Рубина, моя приятельница Маруся Рубина, которая печатала для меня «Процесс четырех» и уже уехала в Израиль, неожиданно прислала мне приглашение. А потом начались телефонные звонки со словами: «Ты что, не убрался еще, жидовская морда?» Таким образом меня выпихивали из страны.
Мне долго не давали прописку в Москве. Я не мог найти работу, давал частные уроки и этим зарабатывал. А в это время шли допросы по делу Якира и Красина, которые признали свою антисоветскую деятельность и дали показания на многих людей.
В общем, в Москве была очень депрессивная обстановка в то время. Ко мне приходили знакомые и рассказывали, как на очной ставке Красин уговаривал их давать показания. Потом Якир с Красиным выступили по телевизору, признав свою вину. По стилю это был процесс 37-го года. Им дали небольшие сроки, и даже те потом скостили до ссылки под Москвой.
А я свою ссылку отбывал в Забайкалье, в Читинской области. Туда надо было лететь сначала на большом самолете, потом на маленьком. Там тогда даже шоссе не было. Надо было добираться из соседнего города. Если мне разрешали, я на мотоцикле ездил встречать тех, кто меня навещал. Жена была со мной и даже родила там нашу дочку, которая сейчас живет в Лос-Анджелесе. Когда я вернулся из ссылки, было ясно, что постепенно я все равно втянусь в диссидентскую деятельность. Хотя надо было бы посидеть тихо и найти работу, прекратить всем этим заниматься, тем более в такой сложной ситуации, которая сложилась в то время. Но прекратить я конечно же не смог. Ко мне все время приходили за советами, как разговаривать с кагэбэшниками, как вести себя на допросах.