На общем фоне поэтов-смогистов, конечно, выделялся Володя Буковский, поскольку он поэтом-то не был, он был уже зрелым, политически оформившимся человеком, отсидевшим к тому времени в психушке. Он как раз очень четко и ясно формулировал позицию свою и был настроен именно против советской власти. А еще на меня сильно повлиял Анатолий Эммануилович Левитин (псевдоним Краснов) — но не в плане политики. Он был намного старше меня, очень образованный, окончил аспирантуру института театра, музыки и кино в Ленинграде, был репрессирован и отсидел. А в итоге стал известным религиозным публицистом. Он писал для религиозного самиздата, а я его тексты перепечатывала и постепенно стала разворачиваться к вере. Он не то чтобы привел меня в церковь, но я как-то потянулась за ним — именно к Церкви.
Вообще то, что я в какой-то момент научилась печатать на машинке, видимо, и решило мою судьбу. Потому что тогда мало у кого были машинки. Кроме того, не так много людей доверяли друг другу. В какой-то момент Александр Гинзбург стал искать человека, который мог бы ему напечатать «Белую книгу», над которой он работал в то время, и Юрий Галансков, с которым мы дружили недолго, года два (потом его схватили и он погиб в лагере), посоветовал меня и нас познакомил.
Процесс Синявского и Даниэля, которому посвящена «Белая книга», был закрытым. Но Алик Гинзбург сумел каким-то образом раздобыть абсолютно все. Полностью была представлена стенограмма суда и все выступления. Это, конечно, был подвиг Алика, просто подвиг. Он составил правдивую, достоверную, абсолютно аутентичную, как сейчас говорят, летопись. И назвал ее «Белой книгой». По-моему, он первый ввел эту традицию. У нас не было до тех пор «белых книг». Я, по крайней мере, ничего подобного не встречала.
Тогда у КГБ была такая система: человека, который попал в поле их зрения, они для начала вызывали и говорили: то, что вы делаете, это нехорошо, мы вас предупреждаем. И меня так предупреждали. Первый раз меня привезли на Лубянку по поводу несостоявшейся, но готовившейся антисталинской демонстрации. Я увидела все эти застенки, жадно все рассматривала и старалась запомнить. Это было смешно и совершенно не страшно, скорее мне было безумно любопытно. Довольно большой чин тогда с нами беседовал, но, конечно, это не произвело ни на кого никакого впечатления.
Конечно, о реально приближающемся аресте заранее не говорят. Однако ты все равно чувствуешь, что час близок. Они начинают ходить за тобой, буквально дышать тебе в затылок. И если ты пытаешься куда-то убежать, то тебя просто хватают за плечо и говорят: «Стой, сука, дальше не пойдешь». А то и еще грубее.
Мне был двадцать один год, я училась уже на третьем курсе, и это была жизнь, которая имела вполне конкретное и ожидаемое развитие. Но, собственно, как можно было жить иначе? Иначе нельзя было жить, никак. Люди выбирали себе такую жизнь, чтобы жить правдиво и соответственно собственным убеждениям. Были же какие-то убеждения, и за них надо было платить.
Следствие, конечно, малоприятный процесс. Но мне повезло в том смысле, что я ничего не должна была скрывать и лгать. С Аликом у нас была такая договоренность, что я ничего скрывать не буду. Не буду отрицать, что я печатала «Белую книгу». А он не отрицал, что он ее составил. Более того, Гинзбург до своего ареста отнес экземпляры в КГБ и депутатам Верховного Совета. Поэтому врать мне не надо было. Но у нас был неприятный момент. Один из нас четверых, такой Алексей Добровольский, к сожалению, повел себя совершенно подло и паскудно, он понял, что его посадят, и все свалил на Юру Галанскова. Добровольский давал абсолютно лживые и мерзкие показания по договоренности со следствием. Это стало очевидно, когда дело уже закрывалось, и это было ужасно по своим последствиям. Юра Галансков был болен и очень мучился, у него была тяжелейшая язва двенадцатиперстной кишки, а потом желудка, от чего он и умер в лагере. На процессе он был уже психически расшатан, часто менял показания. Все это выглядело как-то мутно, но моя позиция была совершенно чиста и прозрачна — да, я печатала «Белую книгу».
У меня была 70-я статья. Она расшифровывалась коротко: антисоветская агитация и пропаганда, направленная на подрыв и свержение советского государства и советского строя. То есть, конечно, жуткое дело. Статья имела две части. Вторая часть предполагала даже расстрел или пятнадцать лет с конфискацией имущества. Когда речь шла о Юре и Алике, следователи делали на этом акцент. Мне смертной казнью не грозили, но пугали — ты в лагере пропадешь да на этапе погибнешь. И поскольку мне на следствии с самого начала обещали три года, то я к ним и готовилась.
В камере я сидела легко и довольно подолгу одна. В «Лефортове» прилично кормят, если можно сказать. Самый неприятный момент, это когда они подсаживают к тебе так называемую наседку. Это человек, который или достает тебя, или ведет себя так, что тебе тошно становится. Еще она ходит к твоему следователю и стучит на тебя, пытается что-то выудить, притереться. Это неприятно. Но я старалась все-таки мирно жить, и весь год, что я сидела в «Лефортове», я читала. Там потрясающая библиотека, но я читала только Толстого, и я так его полюбила… Там было полное собрание сочинений — девяносто томов. Я себя все время призывала, внутренне, жить в мире и творить добро. Вот под этим девизом я и сидела с этими наседками, хотя в других камерах иногда ужасные сцены были. Они мне рассказывали, как люди дерутся друг с другом, как ненавидят. А я, наоборот, стремилась к любви и добру, это очень помогало, надо сказать. Потому что двадцать четыре часа сидеть с человеком, который тебе неприятен, очень трудно. А во всем остальном тюрьма не так страшна, как люди думают. Во всяком случае, мне никогда не было страшно. И скучно не было.
Процесс, как и все процессы, был открытый. Огромные залы были набиты гэбэшниками или какими-то специально отобранными людьми, которых заранее научили улюлюкать, свистеть и кричать: «Мало, мало, давай больше!», когда судья зачитывал приговор. Это было отвратительно. Но даже в таких условиях потом уже научились все процессы записывать. Практически все можно было восстановить. В этом деле очень помогали адвокаты, которые были нашими друзьями: у них была огромная масса материалов, они имели право все протоколировать.
Я просидела в «Лефортове» ровно год. И год мне дали, потому что сценарий с Лешей Добровольским их планы повернул. Ему дали два. А мне они не могли дать больше, поскольку моя вина по сравнению с остальными была просто ничтожная. Во всяком случае, получилось, что этот год я уже отсидела. Но когда я освободилась и вышла, в Москве они мне не дали жить. Потом была целая цепочка обстоятельств, после которых я все-таки вернулась в Москву, к себе домой, и тогда все снова закрутилось. В мою жизнь вошло огромное количество людей, которые протестовали против нашего процесса. Я их прежде никогда не знала, но их было очень много, и это были лучшие люди. А у меня опять началась новая жизнь.
В институт я, конечно, не вернулась. Первое, что я сделала, выйдя из тюрьмы, — практически сразу напечатала второй номер «Хроники текущих событий», который Наташа Горбаневская тогда еще писала от руки. Вместе с Ариной Гинзбург мы сделали книгу о процессе Алика Гинзбурга, когда его осудили в последний раз, в 1977 году, в Калуге. Это было уже после Тарусы, где он жил и куда я попала благодаря ему. Этот его процесс был записан, и мы просто собрали все в такую хорошую книгу.