Тем временем на Западе разворачивалась борьба — за нашу группу в целом (к 1982 году никого на свободе не осталось), за меня в частности. Кстати, у нас был друг в Америке. Молодой парень, который студентом пару раз приезжал в СССР. И вдруг я получаю открытку от Дэни из Америки, который пишет о том, что вот он недавно побывал в Италии, где нарушаются права человека. Два-три письма они пропустили, видимо обрадовались, что меня наставляют на путь истинный. Но потом он прокололся, и стало ясно из текста, что имеется в виду Советский Союз. А кум, оперативник, который, значит, эти письма читал, попросил: а можно я буду марки с ваших открыток отклеивать и себе забирать?
Приближался февраль 1983-го, когда меня должны были освободить. Я лежал в больничке; в середине января меня выписывают, но везут не на зону, а в прокуратуру. И прокурор мне объявляет, что вот на вас поступили материалы, которые говорят о том, что вы не исправились и уже на зоне распространяли заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. То есть рассказывали людям, за что вас посадили. Вообще абсолютно логично. Если рассказываешь, что ты не виноват, это есть заведомо ложные измышления.
Пошел тренд на то, чтобы давать второй срок. Валере Абрамкину дали еще три года. И меня отправили не в зону, а в тюрьму томскую, держали отдельно, повесили замок, относились как к особо опасному государственному преступнику. Выводили гулять отдельно. Поэтому по тюрьме пошли слухи, что там какая-то «железная маска» сидит. А суд назначили в Асине. И свидетелями выступают заключенные. И выступает администрация. И практически все говорят, что я человек искренний, честный. И если я что-то говорю, то я так и думаю. Что абсолютно противоречит заведомой ложности измышлений. Очень уважительно обо мне отзывался замполит. В итоге мне дают один год, в три раза меньше, чем должны были дать. Прокуратура тут же пишет протест. Но Верховный суд оставляет все в силе. И меня отправляют на зону, на строгий режим, в сам Томск уже. И мне там остается сидеть десять месяцев. Или восемь. То есть уже ничего почти.
Году в 1989-м я получил письмо от судьи, который меня судил. Он писал, что понимал — я невиновен, но максимум, что мог сделать, это дать один год вместо трех. И одновременно прислал мне справку о реабилитации, которой он добился сам. Вообще мистика. Я таких случаев больше не знаю.
Но это я забегаю вперед. А летом приехали из Москвы ребятки. Кагэбэшники. Побеседовать со мной. По тому что мне дали всего-навсего год. Обидно же для них. Стали уговаривать меня, чтоб я написал письмо, в котором пообещал бы ничем таким больше не заниматься. Я уперся, они сказали: ну смотрите. И как только они уехали, ситуация сильно поменялась. Меня поставили на каторжную работу: на кирпичном заводе надо было залезать в сушильные камеры, которые продувались воздухом из печи, и подымать вагонки, сваливавшиеся с рельс. Причем без масок, без всего.
Я ожидал, что будет еще одно продление. А когда меня все-таки выпустили, это, конечно, был сюрприз. Поскольку я с такой статьей не имел права жить в Москве, то отправился под Калинин. В квартиру отца меня не прописали. В течение полугода нужно было ходить отмечаться. И к концу этого срока мне устроили провокацию. Я выхожу из отделения милиции, навстречу мне старичок какой-то, который вдруг падает и начинает кричать: «Хулиган! Он меня сбил с ног! Он ругается на меня матом!» При том что я матом вообще не ругаюсь. В принципе. Тут же два молодых человека подходят и говорят: что случилось? Давайте, сейчас разберемся. Меня доставляют в суд, чтоб пятнадцать суток дать, — и тогда как отмечаться? Но опять повезло. Судья упирается: для пятнадцати суток недостаточно материалов. Милиционеры злые, везут меня к прокурору. Прокурорша говорит: да вас надо было не выпускать, вы должны были всю жизнь сидеть там. Ну и в конце концов выписывают мне штраф пятьдесят рублей и еще на полгода продлевают режим.
Я думал, ну слава богу, чуть-чуть можно расслабиться. Не тут-то было; произошла еще одна провокация — пристал на улице молодой человек, стал кричать, что я у него хочу украсть шапку, потом (я уже был в отделении милиции) выясняется, что у него синяк под глазом, он заявляет, что я его ударил. А это хулиганство, 206-я, часть вторая. От двух до пяти лет. С нанесением побоев. После чего калининские друзья детства организовали дежурство, провожали меня на работу. Каждый день.
Туда и обратно. Что очень злило кагэбэшников, которые говорили: чего это они тут устроили демонстрацию. Вообще, он никому не нужен.
Тем не менее состоялся через какое-то время суд. Они нашли каких-то двух свидетелей, оба учились в юридической академии, приговорили меня к трем годам и взяли под стражу прямо в зале суда. Калининская тюрьма, прямо скажем, не «Лефортово». Сначала меня посадили в камеру с рецидивистами и убийцами, потом перевели в другую. А через три недели была кассация. Но на дворе уже был 85-й год, ранний Горбачев; статью обвинения поменяли — тоже уголовную, но не хулиганство. И дали полгода исправительных работ по месту работы с отчислением двадцати процентов от зарплаты.
Судимость у меня кончалась только в 88-м. Но за это время все изменилось, началось то, чего вообще невозможно было ожидать. В принципе. Никто же не думал, что эта система может измениться! Мы всё делали только для того, чтобы стать самими собой, получить опыт и ощущение свободы, самодостаточности. Ты не предал сам себя. Этого уже достаточно. Но получилось больше, чем мы ждали.
А вообще — не надо спешить. Бессмысленно. У большинства нет такой задачи: разобраться в том, как реально все устроено в политике, в истории. Им вполне нормально, комфортно. Вытащить людей из этого комфортного состояния и показать, что комфорт может оказаться губительным если не для них, то для их детей, для будущего страны, — это очень непростая вещь. И всех никогда не вытащишь. Но все равно надо работать с теми, кто хочет, кто готов. А таких много. Таких очень много.
Владимир Войнович
Я думал, что я аполитичен. Но когда в 1965 году арестовали писателей Синявского и Даниэля, я понял, что не могу сделать вид, будто меня это не касается. В то время я только начинал свою писательскую карьеру и с ними не был знаком. Но ощущение, что нельзя молчать, наблюдая все это безобразие, оно стало явным. Во-первых, случись что-то подобное со мной, я же буду надеяться, что за меня кто-то заступится? Почему тогда сам не вступаюсь за других? Во-вторых, молодость моя пришлась на сталинское время. Отец сидел в тюрьме по политическим обвинениям. А я часто задавался вопросом: как же это было возможно? Почему люди молчали? А многие вообще одобряли репрессии. И я решил не молчать. Вот так и оказался на этой скользкой дорожке.