В студии он скинул на пол книги и ноты, чтобы очистить место, взял лист нотной бумаги и острый карандаш, но едва изобразил скрипичный ключ, как в дверь позвонили. Рука его замерла; он ждал. Снова звонок. Не открывать. Только не сейчас, когда готова родиться вариация. Стоит там какой-нибудь якобы бывший шахтер и будет всучивать покрышку для гладильной доски. Снова звонок, и тишина. Ушли. На мгновение хлипкая идея исчезла. Потом вернулась, частично: он провел нотную палочку — зазвонил телефон. Надо было выключить. С раздражением схватил трубку.
— Мистер Линли?
— Да.
— Полиция. Отдел уголовного розыска. Стоим у вас под дверью. Хотелось бы поговорить.
— О, слушайте, нельзя ли через полчаса?
— Боюсь, что нет. К вам несколько вопросов. Возможно, попросим вас присутствовать на опознании в Манчестере. Чтобы нам задержать подозреваемого. Отнимет у вас дня два, не больше. Так что не откажите открыть, мистер Линли…
2
Торопясь на работу, Манди оставила дверцу гардероба приоткрытой, так что зеркало предъявило Вернону нелестный вертикальный ломтик его персоны: на высоких подушках, с поданной ему кружкой кофе на животе, небритое, бело-сизое в сумерках спальни лицо, рассыпанные по одеялу письма, рекламные листовки, газеты — аллегория безработицы. Незанятость. Он вдруг осознал это слово с деловой страницы. Сегодня, утром вторника, его ожидало много незанятых часов, чтобы поразмыслить об унижениях и насмешках судьбы, сопровождавших его вчерашнюю отставку. Хотя бы — что письмо ему в приемную принесла невинная литсотрудница, та самая хнычущая малограмотная, которую он не дал выгнать. И само письмо — с вежливой просьбой об отставке, в обмен на что предлагалось годовое жалованье. С глухими намеками на условия его контракта, в соответствии с которым, как он понял, директора хотели напомнить ему, не выражая это впрямую, что, если он откажется и они будут вынуждены его уволить, компенсации вообще не будет. Письмо заканчивалось любезным уведомлением о том, что в любом случае его пребывание в должности с нынешнего дня прекращается; совет поздравляет его с блестящей работой на посту главного редактора и желает ему успехов в дальнейших трудах. Вот так. Он может убираться — с невысокой шестизначной суммой или без оной, по его усмотрению.
В своем заявлении об уходе Вернон отметил, что тираж вырос больше чем на сто тысяч. Само это число, его нули, писать ему было больно. Когда он вышел в приемную, чтобы отдать конверт Джин, ему показалось, что она избегает его взгляда. Он вернулся в кабинет забрать со стола свои вещи. Служебный инстинкт подсказывал ему, что всем уже все известно. Он оставил дверь открытой на случай, если кому-нибудь захочется зайти по-товарищески, протоптанной тропою дружбы. То, что ему надо было собрать, легко умещалось в портфель — фотография в рамке Манди с детьми, два-три порнографических письма от Дейны на бланках палаты общин. Но, кажется, никто не собирался заглянуть к нему и выразить сочувственное возмущение. Не ломилась горластая толпа коллег в рубашках, чтобы на прощанье похлопать по спине, как встарь. Ну что ж, он уходит. Он позвонил Джин и попросил сказать шоферу, что спускается. Через минуту она позвонила сама и сообщила, что шофера у него уже нет.
Он надел пальто, взял портфель и вышел в приемную. Джин нашла себе срочное дело, так что по дороге к лифту он не встретил никого, ни души. Единственным, кто приветствовал редактора, был вахтер за столом внизу, и он же проинформировал Вернона о его преемнике. Мистер Диббен, сэр. Легчайшим наклоном головы Вернон изобразил, что ему это уже известно. Он вышел из здания под дождь. Хотел остановить такси, но вспомнил, что при нем очень мало наличных. Он отправился в метро и последний километр до дома шел под ливнем. Сразу устремился к виски и, когда пришла Манди, страшно с ней поругался, хотя она пыталась только утешить его.
Вернон обвис над чаем, а его душевный одометр продолжал подсчитывать оскорбления и унижения. Мало того, что Фрэнк оказался предателем, что все коллеги отступились от него, что все газеты радовались его отставке; мало того, что вся страна празднует уничтожение «блохи», а Гармони по-прежнему в седле. На кровати рядом с ним лежала ядовитая открытка, приветствующая его падение, написанная самым старым другом, человеком такой высокой нравственности, что он скорее позволит изнасиловать женщину у себя на глазах, чем прервет работу. Полон ненависти — и безумен. Мстит. Итак, война. Ну что ж. Тогда вперед, без колебаний. Он допил чай, взял трубку и набрал номер приятеля в Нью-Скотланд-Ярде — они познакомились в ту пору, когда Вернон работал в отделе уголовной хроники. Через пятнадцать минут все детали были изложены, дело сделано, но Вернон никак не мог избавиться от своих мыслей, не был удовлетворен. Оказалось, что Клайв не нарушил закон. Его побеспокоят, предложат выполнить гражданский долг — и больше ничего. А надо больше. Надо, чтобы были последствия. Вернон еще час раздумывал над этой темой в постели, потом наконец оделся, но бриться не стал и все утро кис дома, не подходя к телефону. Для утешения вынул пятничный номер. Что ни говори, а первая полоса великолепна. Все не правы. Да и в целом номер сделан крепко, и Леттис О’Хара отличилась с материалом о Голландии. Когда-нибудь, особенно если Гармони станет премьер-министром и страна будет лежать в руинах, люди пожалеют, что выгнали Вернона Холлидея с работы.
Но утешение было недолгим, потому что то было будущее, а это — настоящее, и в настоящем он уволен. Он сидит дома, когда должен бы сидеть на работе. Он владеет одной профессией, и теперь его никуда не возьмут. Он в опале и слишком стар, чтобы менять специальность. Утешение было недолгим еще и потому, что мысли все время возвращались к ненавистной открытке: она поворачивалась в нем, как нож, солью жгла его раны и по ходу дня вырастала в символ всех больших и малых оскорблений, доставшихся ему за последние сутки. В этом маленьком послании от Клайва сконцентрировался весь яд событий — слепота его обвинителей, их лицемерие, их мстительность и, самое главное, то, что Вернон считал наихудшим из людских пороков, — личное предательство.
В таком идиоматически насыщенном языке, как английский, возможности для неправильного истолкования возникают то и дело. Простым переносом ударения глагол превращается в существительное, действие — в предмет. Вроде того, как пасть в борьбе в два счета может обернуться пастью зверя. И с предложениями то же, что со словами. То, что Клайв имел в виду в четверг и отправил по почте в пятницу, значило: Ты заслуживаешь увольнения. Во вторник же, после отставки, Вернон не мог прочесть это иначе, чем: Ты заслуживаешь увольнения. Приди открытка в понедельник, он мог бы прочесть ее иначе. Такова была комическая сторона их судьбы; лишняя марка сослужила бы обоим добрую службу. С другой стороны, возможно, что никакого иного исхода их история и не могла иметь; и в этом состояла их трагедия. Раз так, Вернон по ходу дня должен был утвердиться в своей озлобленности и очень кстати вспомнить о договоре, заключенном ими совсем недавно, и об ужасных обязанностях, из него вытекавших. Ибо Клайв явно лишился рассудка, и надо было что-то предпринимать. Эту решимость в Верноне подкрепляла мысль, что в то время, когда мир обходился с ним плохо, когда жизнь его рассыпалась в прах, хуже всех обошелся с ним старый друг — и это непростительно. И безумие. У тех, кто растравляет себя мыслями о несправедливостях, бывает так, что жажда мести полезно соединяется с чувством долга. Текли часы; Вернон несколько раз брал номер своей газеты и читал о медицинском скандале в Голландии. Позже днем он сам навел кое-какие справки по телефону. Опять незанятые текли часы; он сидел на кухне, пил кофе, размышлял о крахе своих жизненных планов и думал, не позвонить ли Клайву с притворным предложением мира, чтобы напроситься в Амстердам.