– Самые важные качества, какими бывает наделен человек, – железная воля и упорный дух, – говорит Маммея. Она утверждает, что я наследую эти качества от нее и что в точности так же, как она пережила то кораблекрушение, когда покинула ее всякая надежда, и смерть троих сыновей, когда ей казалось, что ее сердце раскрошится, словно ракушка, в песок, я разберусь, как жить дальше, что бы ни случилось. Большинству людей повезло меньше, говорит Маммея, они происходят не из такого живучего рода.
* * *
– До горячки с ней все было в порядке, – говорит мама доктору Хилду, пока я сижу на смотровом столе в медицинском кабинете в Кушинге. – А теперь едва ходит.
Врач тыкает и тискает, берет кровь, проверяет у меня температуру.
– Ну-ка, посмотрим, – говорит он, хватая меня за ноги. Мнет мне кожу пальцами, прощупывает ноги до самых косточек в ступнях. – Да, – бормочет он, – нарушения. Интересно. – Берет меня за щиколотки, говорит маме: – Трудно сказать. Ступни деформированы. Подозреваю что-то вирусное. Рекомендую скобы. Гарантий, что поможет, нет, но, возможно, попробовать стоит.
Мама сжимает губы.
– А иначе никак?
Доктор Хилд преувеличенно морщится, словно ему так же трудно сказать, как нам – услышать.
– Ну, в том-то и дело. Мне кажется, что иначе никак.
Скобы, в которые засаживает меня доктор Хилд, стискивают мне ноги, как средневековый пыточный инструмент, они режут мне кожу на кровавые лоскуты, я вою от боли. Через неделю этого мученья мама отвозит меня к доктору Хилду, и он снимает скобы. Увидев мои ноги, мама охает от ужаса: они покрыты гноящимися ранами. Шрамы у меня до сих пор.
Остаток своих дней я буду чураться врачей. Когда доктор Хилд заглядывает к нам – как там Маммея, или мамина беременность, или папин кашель, – я убираюсь куда подальше, прячусь на чердаке, в хлеву, в сараюшке-уборной на четыре дырки.
* * *
На сосновых досках в кухне я учусь ходить по прямой.
– Одна нога перед другой, как канатоходец, – объясняет мама, – по стыку.
Равновесие удерживать трудно: ходить я могу только внешними краями стоп. Будь это настоящий канат в цирке, заявляет Ал, я бы уже десять раз упала и разбилась насмерть.
– Не спеши, – говорит мама. – Тут не гонки.
– Тут гонки, – говорит Ал. Он легко вышагивает по параллельному стыку – выверенная хореография маленьких стоп в чулках, всего несколько мгновений – и вот уж он добирается до конца. Вскидывает руки: – Я выиграл!
Делаю вид, что спотыкаюсь, и, падая, сбиваю его с ног, Ал приземляется прямиком на копчик.
– Уберись с дороги, Ал, – ругает его мама. Тот, растянувшись на полу, зло пялится на меня. Пялюсь в ответ. Ал тощий и сильный, как стальная рейка или ствол молодого деревца. Он проказливее меня – ворует яйца из-под кур и пытается кататься верхом на коровах. Внутри я чувствую что-то жесткое и колкое. Зависть. Обиду. И еще кое-что: неожиданное удовольствие от мести.
Я так часто падаю, что мама пришивает к моей одежде ватные подушечки – на локтях и коленках. Сколько б я ни упражнялась, не могу заставить ноги двигаться, как им положено. Но они наконец набирают силы достаточно, чтоб я могла играть в прятки в хлеву и гонять по двору кур. Алу на мою хромоту плевать. Он тянет меня за собой – лазать по деревьям, кататься на старом буром муле Денди, собирать хворост для пляжного пикника. Мама вечно ругает и одергивает его, чтоб шел себе, оставил меня в покое, но Маммея помалкивает. Я же вижу: она считает, что мне все это полезно.
* * *
Просыпаюсь в темноте под звуки дождя, барабанящего по крыше, и от суматохи в спальне родителей. Мама стонет, Маммея бормочет. Голоса́ отца и еще двоих, чужих, доносятся снизу из прихожей. Я выскальзываю из постели, влезаю в шерстяную юбку и толстые носки, цепляюсь за перила – полупадаю, полускольжу вниз по лестнице. Там стоит мой отец и коренастая краснолицая женщина с косынкой на завитых волосах.
– Иди в постель, Кристина, – говорит папа. – Глухая ночь.
– Младенцы часов не наблюдают, – нараспев говорит женщина. Сбрасывает с плеч пальто, отдает отцу. Я цепляюсь за балясину, а женщина, как барсучиха, устремляется вверх по узкой лестнице.
Ползу за ней и распахиваю дверь в мамину спальню. Маммея – там, склоняется над постелью. Что там, на высокой кровати с балдахином, я не очень вижу, но слышу мамины стоны.
Маммея оборачивается.
– Ой, дитя, – говорит она огорченно. – Тебе тут не место.
– Ничего. Девочке надо знать, что к чему на свете, рано или поздно, – говорит барсучиха. Дергает головой в мою сторону. – Не подсобишь ли? Скажи отцу, пусть воду нагреет на плите.
Я смотрю на маму, она бьется и извивается.
– С ней все будет хорошо?
Барсучиха супится.
– Мама твоя в полном порядочке. Ты слышала, что я сказала? Кипяченую воду. Младенец на подходе.
Добираюсь до кухни, сообщаю папе, он ставит на черную чугунную плиту “Гленвуд” котел с водой. Пока мы ждем, он показывает мне карточные игры – “блэкджек” и “чокнутые восьмерки”, – чтобы скоротать время. Ветер хлещет дождем по дому – звук такой, словно у сухой фасоли в полом стебле. Еще утро, а мы уже слышим тоненький крик здорового младенца.
– Его зовут Сэмюэл, – говорит мама, когда я забираюсь к ней на кровать. – Он же безупречный, а?
– Угу, – говорю я, хотя считаю, что у ребенка лицо такого же цвета яблока-дичка, что и у тетки-барсучихи.
– Может, станет путешественником, как его дед Сэмюэл, – говорит Маммея. – Как и все Сэмюэлы-мореходы.
– Боже упаси, – говорит мама.
* * *
– Кто такие Сэмюэлы-мореходы? – спрашиваю я потом у Маммеи, пока мама с младенцем спят и мы сидим одни в Ракушечной.
– Твои предки. Из-за них есть ты, – отвечает она.
Рассказывает мне историю, как в 1743 году трое из Массачусетса – два брата, Сэмюэл и Уильям Хэторны, и сын Уильяма Александр – сложили пожитки на три телеги и отправились в долгий путь до провинции Мэн, посреди зимы. Прибыли на какой-то полуостров в глуши, что две тысячи лет был местом встречи индейских племен, и поставили палатку из шкур – такая выдержала бы грядущие месяцы снега, льда и паводка по теплыни. За год они свалили сколько-то леса и выстроили три бревенчатых дома. И дали этому клочку земли в Кушинге, Мэн, имя – Хэторн-Пойнт.
Через пятьдесят лет сын Александра Сэмюэл, морской капитан, выстроил на фундаменте родовой лачуги двухэтажный дом на деревянном каркасе. Сэмюэл женился дважды, вырастил в этом доме шестерых детей и умер за семьдесят. Его сын Аарон, тоже морской капитан, женился дважды и поднял здесь восьмерых детей. Когда Аарон умер и его вдова решила продать дом (выбрала жизнь попроще, в городе, поближе к пекарне и бакалее), Хэторны-мореходы расстроились. Через пять лет сын Аарона Сэмюэл IV выкупил дом обратно и восстановил родовое владение землей.