Интересно, что это за цепи, которыми ее усмиряли. Интересно, не те же ли это цепи, что и у меня.
* * *
Мои кошки, как и полагается кошкам, приносят котят. Ал возит их в город целыми коробками и раздает, сколько удается, но скоро я уже кормлю дюжину. Они кишат под ногами, мяукают, прыгают, а иногда и шипят друг на дружку. Ал ворчит, сгребает их со стола раскрытой ладонью, пинает, когда вьются у его ног, бурчит, что решит этот вопрос мешком с камнями, в пруду.
– Слишком их много, Кристи, надо избавляться.
– Да? И что потом, я буду толковать с пустым домом?
Он прикусывает губу и убирается в хлев.
* * *
Однажды поздно вечером я лежу на своем тюфяке в темноте гостиной и тут слышу наверху какую-то возню, прямо надо мной. Мамина спальня. Быстро сажусь, нащупываю свечу и спичку, выбираюсь в коридор.
– Мама? – выкликаю я. – Все в порядке?
Нет ответа.
Ал с Сэмом дуются где-то в карты. Папа крепко спит у себя в комнате. (Без толку будить его: он немощнее меня.) Наверху я не была много месяцев, но знаю, что добраться туда надо. Втаскиваю себя по лестнице, как могу, быстро, на локтях, от натуги шею мочит пот. Наверху я подымаюсь на ноги и ощупью бреду к материной двери, толкаю ее. В лунном свете вижу, что мама – на полу на коленях, возится с одеялом вроде как в панике, пытается влезть обратно на кровать, ночная сорочка скомкалась на бедрах.
Оборачивается, смотрит на меня растерянно.
– Я здесь, мама. – Спотыкаясь впотьмах, падаю на пол рядом с ней. Пытаюсь помочь ей руками, локтями, даже плечами, но ее вес – куль муки, а я никак не найду опоры.
Она принимается плакать.
– Я на кровать хочу.
– Я знаю, – отзываюсь в отчаянии. Чувствую себя беспомощной и злой: на себя – что такая чахлая, на Ала – что ушел. Через несколько минут мамин плач перерастает в поскуливание, она укладывает голову мне на колени. Я одергиваю на ней ночнушку, прикрываю ей ноги, глажу по волосам.
Чуть погодя – минут через пятнадцать? через полчаса? – внизу открывается входная дверь.
– Ал! – кричу я.
– Кристи? Ты где?
– Наверху.
По лестнице грохочут шаги, распахивается дверь. Вижу в глазах у Ала растерянность: он смотрит на маму, лежащую на полу – ее голова на моих коленях, – потом на меня.
– Что происходит?
– Она упала с кровати, я не смогла ее поднять.
– Боже милостивый. – Ал бережно втаскивает маму на матрас, накрывает ее одеялом, целует в лоб.
После того как он отводит меня вниз по лестнице и укладывает на тюфяк в гостиной, я говорю:
– Ужасно это. Нельзя тебе бросать меня с ней.
– Тут папа.
– Ты же знаешь, что он не помощник.
Ал мгновение молчит. А затем произносит:
– Мне нужна своя жизнь, Кристи. Немногого же хочу.
– Она могла умереть.
– Ну, не умерла.
– Мне было трудно.
– Я знаю. – Вздыхает. – Я знаю.
* * *
Несколько месяцев спустя, примерно через неделю после Дня благодарения, я просыпаюсь, как обычно, спозаранку – развести огонь в кухне и приняться за выпечку хлеба. Половицы у меня над головой скрипят привычно – Ал встает, одевается, идет в комнату к папе проверить, как он, приглушенные голоса: папин низкий бас, Алов тенор, повыше. Высыпаю муку в глиняную плошку, добавляю щепоть соли, руки заняты делом, голова вольна размечать грядущий день: маринованная свекла и свиная нарезка, разогретые в духовке, – на обед; имбирное печенье, если времени хватит, гора штопки… Добавляю дрожжей, немножко патоки, теплую воду из кастрюли на плите, начинаю мять, месить тесто.
Наверху Ал стучит в мамину дверь – или, может, мне лишь кажется, что я это слышу, уж так привыкла к этому распорядку. И тут действительно до меня долетает:
– Мама. – По полу скрежещет мебель.
Чую еще до того, как узнаю́. Взглядываю наверх, руки в тесте.
Ал грохочет вниз по лестнице. Возникает, пыхтя, в кухне.
– Не стало ее, да? – шепчу я.
Кивает.
Оседаю на колени.
На следующий день Лора привозит траурный венок – повесить на входную дверь. Круглый, черный, с длинными лентами и искусственными цветами посередке. Мама бы такой не снесла. Ей не нравились искусственные цветы – мне они тоже не нравятся.
– Чтобы показать общине, что дом в трауре, – говорит Лора, увидев, как я скривилась.
– Подозреваю, они и так это знают, – выговариваю я.
Всю ночь ветер дует с такой силой, что сметает весь снег в море. Соседи слетаются к дому, как воронье, по двое, по трое, плещут черные платки и пальто. Стучат в переднюю дверь, вешают пальто на крючки в прихожей, тянутся мимо маминого тела в Ракушечную. Женщины суетятся на кухне. Знают, что в таких обстоятельствах делать, – в точности то же, что и всегда. Вот Лиса Дубнофф разворачивает кекс с пряностями. Мэри-Вайолет Верзалино режет индейку. Аннабелл Уайнстин моет посуду. Мужчины, сунув руки в карманы, толкуют о ценах на омара, щурятся на горизонт. Я наблюдаю в кухонное окно, как кое-кто курит сигареты и трубки у нас во дворе, притоптывает ногами, сутулится, они передают друг другу флягу.
Соседи источают жалость – так бак с холодной водой потеет в жару. Малейший вопрос нагружен несказанным. “Тревожусь за вас…”, “жалею вас…”, “как я рад, что не на вашем месте…”. Женщины в кухне прекращают разговаривать, стоит мне появиться, но я слышу их шепотки: “Боже помоги ей, что Кристине делать без матери?” Хочется сказать им, что моя мать, вообще-то, уже давным-давно не здесь; уж разберусь как-нибудь. Но такое никак не скажешь, не нагрубив, а потому я помалкиваю.
Ближе к вечеру третьего дня мы собираемся у маминой могилы на семейном погосте, исхлестанные ветром, под небом желто-серым, как сало. Преподобный Картер из кушингской баптистской церкви открывает Библию, откашливается. Когда живешь на ферме, говорит он, осознаешь особенно остро, что все созданья Божьи рождаются голыми и сирыми. И дано им лишь краткое время на земле. Голодным, холодным, гонимым, хворым, разобщенным. Всяк из нас переживает минуты сомнения, отчаяния – и чувства, что обременен несправедливо. Но можно обрести утешение, предавшись Господу и приняв его благословение. Нам лишь остается ценить чудеса зеленой земли Божьей, стараться избегать скорбей и полагаться на Бога.
Эта проповедь подытоживает мамину жизнь, возможно даже слишком точно, хотя общее настроение почти не улучшает.
Прежде чем уйти с кладбища, Мэри поет мамин любимый гимн:
С ликованьем приду пред Его я Лицо,
Самоцветы живые отдать;
Будет благостно мне в Его граде златом,
Коль зажжется в венце мне звезда.
Милый голос Мэри взлетает и плывет по воздуху, а к концу песни почти все мы плачем. Я тоже, хотя все еще не понимаю, что́ эти звезды означают. Видимо, заблуждение – думать, что они означают хоть что-то.