– О господи, – говорит он.
– Что случилось?
– Это все была афера. – Проводит рукой по волосам. – Приезжаем мы к кабинету Поула, а там все здание закрыто. Пару дней назад, говорят, Поула выгнали из города разозленные пациенты. Много кто последнюю рубашку ему отдал.
За следующие несколько месяцев тяжесть положения делается кристально ясной. Двух тысяч долларов папиных сбережений как не бывало. Мы не справляемся со счетами. Немощнее прежнего, папа безутешен, подавлен, проводит все время у себя наверху. Пытаюсь сочувствовать, но дается это с трудом. Яблоки. Фрукты, искусившие Еву, завлекли и моего доверчивого отца – и Еву, и его соблазнил сладкогласный змий.
* * *
Студеным октябрьским вторником, поутру, папа просит Ала перенести его инвалидное кресло в Ракушечную. Через час к дому подъезжает прилизанный бордовый четырехдверный “крайслер”, из него вылезает дама в строгом сером костюме. Шофер остается в машине.
Заслышав стук в дверь, я порываюсь открыть, но отец ворчливо буркает:
– Я сам.
Из глубины коридора до меня долетают обрывки разговора: “…щедрое предложение… состоятельный человек… желанное побережье… второго такого не будет”.
Дама собирается уходить.
– Не трудитесь, я сама, – говорит она, сказано – сделано; я смотрю из окна, как она ныряет на заднее сиденье “крайслера”, похлопывает шофера по плечу – папа же сидит в Ракушечной несколько минут один. А затем неловко выкатывается в кухню.
– Где Алвэро?
– Доит корову, думаю. Что происходит?
– Позови его. И мать.
Возвращаюсь из хлева, а папа уже прикатился в гостиную. Мама почти все время у себя наверху, а тут вот сидит во главе стола с шалью на плечах. Ал в грязном комбинезоне вваливается в дом у меня за спиной, устраивается у стены.
– Эта дама привезла предложение от одного промышленника по имени Сайнекс, – внезапно произносит папа. – Пятьдесят тысяч долларов за дом и землю. Наличными.
У меня отвисает челюсть.
– Что?!
Ал подается вперед.
– Пятьдесят, говоришь?
– Говорю. Пятьдесят тысяч.
– Это чертова прорва денег, – говорит Ал.
Папа кивает.
– Чертова прорва денег. – Умолкает на миг-другой, чтобы до нас дошло. Я оглядываю остальных: мы втроем разинули рты. А затем папа добавляет: – Как ни тошно, но, думаю, было б умно с нашей стороны принять это предложение.
– Джон, ты же не всерьез, – говорит мама.
– Всерьез.
– Тогда это полная чушь. – Она выпрямляется, натягивает шаль потуже.
Папа вскидывает руку.
– Погоди, Кэти. Моих сбережений больше нет. Это могло бы выручить. – Качает головой. – Противно так говорить, но выбор у нас сейчас невеликий. Если сейчас не согласимся…
– Куда тебе – нам – податься? – спрашивает Ал. Я вижу, что он спотыкается на словах, пытается постичь папино умонастроение, размышляет, считается ли он с нами или нет.
– Я бы предпочел дом поменьше, – говорит папа. – А с такими деньгами помог бы вам обустроить ваши отдельные дома.
Мы все умолкаем, обдумываем. За вычетом времени с Уолтоном – а оно сейчас кажется мне лихорадочной грезой, смутным наваждением, не связанным с моей жизнью ни прежде, ни после, – я жила в этом доме, как моллюск в своей раковине, и никогда не представляла себя отдельно от него. Принимала свое существование здесь как должное – старые лестницы, масляную лампу в коридоре, вид на травы и на бухту с парадного крыльца.
Мама резко подымается со стула.
– Этот дом у моей семьи с 1743 года. Поколения Хэторнов жили и умирали здесь. Из дома не уходят лишь потому, что кто-то предложил его купить.
– Пятьдесят тысяч. – Папа стучит узловатыми костяшками по столу. – Нам такого предложения не видать больше, говорю тебе.
Мама теребит платье, зубы стиснуты, вены на шее – словно струйки воды. Никогда прежде не видела я их в таком противостоянии.
– Это мой дом, а не твой, – свирепо говорит она. – Мы остаемся.
Лицо у папы угрюмо, но он помалкивает. Мама – Хэторн, он – нет. Разговор окончен.
Оставшиеся пятнадцать лет отец проведет в инвалидном кресле в заточении у себя в комнатке на втором этаже дома, который он так рвался продать; наружу выбираться будет редко. Мы с Алом, при помощи братьев, наскребаем и экономим, учимся жить еще меньшим. Мы сможем, с большим трудом, спасти ферму от разорения. Но я задумаюсь, и не раз, – все мы задумаемся, – не лучше ль было уступить.
* * *
В июле 1921 года Сэм, смеясь, собирает семью в Ракушечной. Держа за руку свою очкастую подружку – хормейстершу Мэри, – он объявляет, что попросил ее руки.
– И я, конечно же, согласилась! – Мэри сияет, показывает левую руку со скромным обручальным кольцом, унаследованным от ее бабушки.
Новость эта не застает нас совсем уж врасплох: парочка познакомилась в Молдене, где Мэри выросла, когда Сэм остался работать у Херберта Карла, и встречались они уже несколько лет. Я наблюдаю, как он придвигается к ней и что-то шепчет, она вспыхивает, он заправляет ей прядь волос за ухо.
– Я так рада за вас обоих, – говорю я им, и, хотя при виде их непринужденной задушевности друг с другом меня жалит печалью за себя саму, говорю я это от души. Милый добрый Сэм заслуживает любви.
Свадьба Сэма и Мэри происходит на “газоне”, как Мэри это именует, но мы, Олсоны, всегда считали это полем. Ал с Фредом строят беседку, устанавливают два ряда из двадцати стульев, одолженных в Грейндж-холле. Несколько дней я пеку булочки, голубичные и клубничные пироги – и свадебный торт, Сэмов любимый: лимонный со сливочно-кремовой глазурью. На Мэри кружевное платье и фата; Сэм ослепителен в темно-сером костюме. Роклендский оркестр из трех человек играет на утесе над берегом, где Фред устроил пикник у воды.
После медового месяца молодожены переезжают в наши семейные владения, чтобы откладывать деньги на собственный дом. Мне нравится, что рядом теперь есть еще одна женщина, особенно такая молодая и дружелюбная, как Мэри, – она цельная, добрая и смешливая. Хорошая напарница по хозяйству, помогает мне готовить и прибираться.
Сэм с Мэри устраиваются в спальне на третьем этаже, вдали от остальной семьи, и вскоре Мэри беременеет. В отличие от Рамоны – если судить по ее письмам, – утренней тошноты у Мэри нет. Мы сидим у очага, она вяжет одеяла, я шью одежки для малыша, беседуем о погоде, об урожае, о людях, которых обе знаем, – о Гертруд Гиббонз, например, та недавно вышла замуж. (Прислала приглашение на свадьбу, но я не пошла.)
– У той девицы в крови чуток от бордер-колли. Все бы ей пасти да покусывать. Но она ничего, – говорит Мэри.
От этого образа я улыбаюсь – и потому, что именно так Гертруд и ведет себя, и потому, что Мэри говорит это так невозмутимо, без желчи. О своем едком замечании Гертруд на танцах я не заикаюсь. Нечем, в общем, гордиться.