– Я отложила удочку, – говорю.
Напряжение вроде как рассеивается. Рамона улыбается. (Трудно ей быть такой серьезной! Не скроена она для такого.)
– Это пока что. Будут еще рыбалки.
– Не в этой худой лодке.
Она посмеивается.
– Упрямая ты, как мейн-кун, Кристина Олсон.
– Может, и так, – говорю. – Может, и упрямая.
* * *
Укладываясь спать, я не хочу просыпаться. В самих костях моих боль, она не уходит; просыпаюсь среди ночи, плача от боли. Ничто уже не станет лучше. Будет лишь хуже. Закутываюсь в вязаное папино синее одеяло потуже, наконец засыпаю. Проснувшись через несколько часов в пронзительном утреннем свете, зарываюсь лицом в подушку.
В комнату входит Ал. Я слышу его, вижу, хотя веки у меня сомкнуты и я делаю вид, что сплю.
– Кристина, – произносит он тихонько.
Молчу.
– Я нашел хлеб и варенье на завтрак. Сэм с Фредом в хлеву. Папе с мамой я принесу яиц, когда с делами разделаюсь.
Вздыхаю – бессловесно даю понять, что слышу его.
Смотрю из-под ресниц, как он склоняется надо мной, руки в боки.
– Ты заболела?
– Да.
– Врач нужен?
– Нет. – Открываю глаза, но выражение на лице мне не под силу. Ал не отводит взгляда. Не помню, когда последний раз выдерживала такой его взгляд.
– Я б его убил, – говорит он. – Правда.
Постель моя – словно неглубокая могила.
* * *
Беру стопку писем от Уолтона, перевязанную светло-розовой лентой, кладу ее в коробку. Что-то во мне желает поджечь их и посмотреть, как они горят. Но не могу себя заставить.
На верху первого лестничного пролета есть дверца в чуланчик. Когда рядом никого, я запихиваю коробку в дальний угол. Не хочу видеть его письма. Мне нужно лишь доказательство, что они вообще существуют.
* * *
В городе никто не произносит об этом ни слова – по крайней мере при мне. Но я вижу жалость в глазах. Слышу шепотки: “Ее бросили, слыхали?” Чужая участливость наполняет меня стыдом такой глубины, что я в силах понять тех, кто отплывает в дальние края и никогда не возвращается на родину.
* * *
Готовясь к вечерней лодочной вылазке с братьями после теплого июньского дня, кладу раковину, подаренную Уолтоном, в карман. Сидя в шлюпе, глажу ее пальцами, ощупываю грубоватые трещины и шелковистую поверхность. Ближе к концу поездки, когда солнце скатывается по небу, пересаживаюсь на корму лодочки одна, вглядываюсь в волнистую воду. Как легко было б перевалиться за борт и погрузиться на дно океана. Чернота, одна лишь чернота – и милосердное забытье. Слезы бегут по лицу, на вкус они солоно-сладкие. Вскоре братья мои, конечно, женятся, родители одряхлеют и умрут, а я останусь одна в доме на холме, нечего ждать, кроме неспешной смены времен года, немощи и старости, обращения дома в прах.
Мы с Уолтоном сиживали на корме вместе, вот так же. “Восхищаюсь тобой”, – шептал он мне на ухо. Каким приверженным он был, все никак не мог на меня наглядеться, любил лишь меня одну. Лишь меня. Его крепкое плечо рядом с моим, длинные пальцы, устремленные в небо, на созвездия, к именам, что я так пылко заучивала: охотник Орион, Кассиопея, Геракл, Пегас. Я гляжу теперь в темнеющее небо, непроницаемое, как грифельная доска. Звезды смыло, они остались лишь в памяти.
Закрыв глаза, кренюсь набок, соленая пыль на лице смешивается со слезами. Взвешиваю ракушку на ладони – эту раковину-камею, которой не место среди остальных. Безделушка, купленная в лавке, без истории, без легенды. В глубине души я знала, когда он вручал ее мне, что он ничего обо мне не понял. Почему же я не разглядела предупреждения в этом подарке?
Чувствую чью-то ладонь у себя на руке, открываю глаза.
– Хороший вечер, а? – миролюбиво говорит Ал. – Осторожнее. Тут скользко.
– Я слежу.
Он сжимает мне руку.
– Иди сядь со мной.
– Сейчас.
– Тебе говорили, что ты упрямая, как мул?
Посмеиваюсь.
– Разок-другой.
Мы всматриваемся в сумерки. На берегу в далеком доме мерцают блеклые огоньки. В нашем доме.
– Тогда я с тобой сяду, – говорит Ал.
– Незачем, Ал.
– Не хочу я, чтоб чего случилось. Не прощу себе потом.
Бремя печали давит мне на грудь. Я вцепляюсь в ракушку, чувствую ее тупые бугры. И выпускаю из пальцев. Тихий плеск.
– Что это было?
– Ничего важного.
Раковина тонет быстро. Мне больше не придется ни смотреть на нее, ни держать в руке.
Если даю слово
1946
– Э-эй? Кристина? – В дом сквозь сетчатую дверь проникает натужно-громкий женский голос.
– Я здесь, – говорю. – Кто там?
Женщина открывает дверь, шагает в кухню так, будто это палуба тонущего корабля. Неопределенных средних лет, в гарусном шерстяном костюме, в чулках и на каблуках, при ней судок.
– Меня зовут Вайолет Эванс. Из кушингской баптистской церкви. У нас клуб гостеприимства, и, ну, мы вас внесли в список посещений, раз в неделю.
Спина у меня напрягается.
– Не знаю ни о каких списках.
Она улыбается, измученно и терпеливо.
– Ну вот есть такой.
– Что за список?
– В основном лежачие.
– Я не лежачая.
– Угу, – говорит она, оглядываясь по сторонам. Протягивает мне судок. – Так. Я принесла вам рубленую баранину с лапшой. – Щурится сквозь мглу. День на исходе, а я еще не зажгла лампу. Пока она не пришла, я и не обращала внимания, как уже стемнело. – Может, включим свет?
– Электричества нет. Найду лампу, если подождете немножко.
– Ой, не хлопочите из-за меня. Я ненадолго. – Осторожно ступает по кухне, ставит лоток на плиту. – Немного пролила на юбку. Не покажете мне, где у вас мойка?
Неохотно показываю ей на кладовку. Знаю, что меня ждет.
– Ой, тут же… насос! – говорит она с чуть изумленным хохотком, в точности как я и ожидала. – Небеси, у вас, что ли, и канализации нет?
Очевидно же.
– Мы всегда обходились и так.
– Что ж, – говорит она вновь. Стоит посреди кладовки, словно олень, готовый к прыжку. – Надеюсь, вы с братом любите рубленую баранину.
– Уверена, он все съест.
Понятно, что она ждет от меня большей благодарности. Но я не просила приносить мне судок, и мне не очень-то нравится рубленая баранина. Мне неприятны высокомерные замашки этой женщины, будто она боится подцепить какую-нибудь заразу, присев в кресло. К тому же что-то в моей натуре топорщится от ожидания благодарности за милость, о которой я не просила. Вероятно оттого, что милость обычно сопровождается неким снисходительным осуждением, ощущением, что дающий считает, будто я навлекла свой недуг – недуг, на который я не жалуюсь, между прочим, – на себя сама.