Но с миссис Куин она растерялась.
Вовсе не потому, что не могла обеспечить ей комфорт. А потому, что не могла себя заставить. Инид не могла побороть отвращение к этой обреченной и несчастной молодой женщине. К этому телу, которое ей приходится обмывать, обрабатывать присыпкой, утешать ледяными и спиртовыми компрессами. Теперь она понимала, что люди имеют в виду, когда говорят, что ненавидят болезнь и больные тела, понимала женщину, сказавшую ей однажды: «Просто не представляю, как вы можете этим заниматься. Я никогда не стала бы медсестрой, это единственное, чего я никогда бы не смогла делать». Она не выносила именно это тело, все очевидные проявления его болезни. Этот запах, эти пятна, эти заморенные соски и эти жалкие беличьи зубы. Во всем этом она видела печать злонамеренной порчи. Она была ничуть не лучше миссис Грин, вынюхивающей разгул скверны. Несмотря на то, что она медсестра и знает куда больше, и несмотря на то, что ее профессии — и, конечно, ей самой — свойственно сочувствие. Инид не знала, почему так произошло. Миссис Куин чем-то напомнила девчонок, знакомых ей по старшей школе: бедно одетые, болезненного вида девочки с весьма безотрадным будущим, которые тем не менее демонстрировали суровое довольство собой. Выдерживали они год-два, потом беременели, большинство выскакивали замуж. Инид приходилось ухаживать за ними в более поздние годы, помогая в домашних родах, и оказывалось, что их самоуверенность иссякла, дерзость сменилась кротостью или даже набожностью. Ей было жаль их, хотя она и помнила, как непреклонно они добивались такой жизни.
Миссис Куин была случаем наитяжелейшим. Она могла язвить сколько угодно, но не было внутри нее ничего, кроме угрюмых пакостей, ничего, кроме гнили.
Инид чувствовала отвращение, и это было худо, но куда хуже было то, что миссис Куин это знала. Ни терпение, ни доброжелательность, ни жизнелюбие Инид, призванные ею на помощь, не смогли помешать миссис Куин знать. И это знание стало для миссис Куин триумфом.
Скатертью дорожка.
Когда Инид было двадцать лет и она почти закончила курсы медсестер, ее отец умирал в больнице Уоллея. Тогда-то он сказал ей:
— Не нравится мне профессия, которую ты выбрала. Я не хочу, чтобы ты работала в таком месте, как это.
Инид наклонилась к нему и спросила, где, по его мнению, он находится.
— Это же просто больница Уоллея, — сказала она.
— Я знаю, — ответил отец спокойно и рассудительно, как всегда (он работал страховым агентом по недвижимости). — Я знаю, о чем говорю. Обещай мне, что ты не будешь.
— Не буду — что?
— Не будешь заниматься такой работой, — сказал отец.
Она не смогла добиться от него никаких объяснений. Он только поджимал губы, как будто ее вопросы вызывали у него омерзение. Он только просил:
— Пообещай.
— Что все это значит? — спросила она у матери, и та сказала:
— Ох, ну давай. Давай, пообещай ему. Какая теперь-то уж разница?
Инид подумала, что мать говорит ужасные вещи, но ничего не сказала вслух. Таков уж был у матери взгляд на очень многое в жизни.
— Я не собираюсь обещать то, чего не понимаю, — сказала Инид. — Я, наверное, вообще ничего не стану обещать. Но если ты знаешь, о чем он, то должна мне рассказать.
— Это просто его сиюминутная идея, — сказала мать. — Ему кажется, что работа медсестры огрубляет женщину.
Инид повторила:
— Огрубляет?
Мать сказала, что отец не может смириться, что медсестрам постоянно приходится иметь дело с голыми мужскими телами. Он думает — он так решил, — что это может изменить девушку и, даже более того, изменить отношение мужчин к ней. Это может лишить ее хорошего шанса, предоставив множество других — вовсе не таких уже хороших. Одни мужчины утратят к ней интерес, зато у других он появится — и в извращенной форме.
— Думаю, у него это смешалось с желанием выдать тебя замуж, — сказала мать.
— Очень плохо, если так, — сказала Инид.
И все-таки в конце концов дала обещание.
— Надеюсь, ты счастлива.
Не «он счастлив», а именно «ты счастлива». Видимо, мать знала, знала задолго до Инид, насколько соблазнительным может быть подобное обещание. Обещание, данное у смертного одра, самоотречение, всеобъемлющая жертвенность. И чем больше абсурда, тем лучше. Вот чему она подчинилась. И не ради любви к отцу (как думала мать), а ради острых ощущений от содеянного. Благородная порочность чистейшей воды.
— Если бы он попросил тебя отказаться от чего-то не настолько важного для тебя, ты бы, наверное, ответила, что, мол, ничего не можешь поделать, — сказала мать. — Попроси он тебя не пользоваться губной помадой, ты бы до сих пор губы мазала.
Инид слушала ее с терпеливым выражением на лице.
— Небось, молилась об этом? — едко спросила мать.
— Да, — ответила Инид.
Она ушла из школы медсестер, сидела дома и хлопотала по хозяйству. Денег было достаточно, чтобы она могла не работать. На самом деле именно мать с самого начала не хотела, чтобы Инид шла в медсестры, утверждала, что этим занимаются только бедные девушки, родители которых не в состоянии их содержать или отправить учиться в колледж. Инид не стала напоминать об этой ее непоследовательности. Она красила забор, она укутывала на зиму розовые кусты. Она училась ездить на велосипеде, играть в бридж, заняв отцовское место в еженедельной игре матери с соседями — мистером и миссис Уилленс. Совсем скоро она стала, по выражению мистера Уилленса, «возмутительно хорошо играть». И сам мистер Уилленс принялся то шоколадными конфетами, то розовыми розами восполнять свою несостоятельность в качестве партнера.
Зимними вечерами Инид ходила на каток. Она играла в бадминтон. У нее и раньше не было недостатка в друзьях, не было его и теперь. Большая часть тех, с кем она училась в выпускном классе, теперь уже заканчивали колледж или уехали, работали где-то учителями, медсестрами или бухгалтерами. Но она сошлась с другими — с теми, кто оставил школу раньше ее, чтобы работать в банках, в магазинах или конторах, чтобы стать водопроводчиками или модистками. Девушки в эту компанию «слетались как мухи на мед», как они сами говорили друг о дружке, увязая в матримониальной деятельности. Инид без устали устраивала девичники и помогала во время «чаев с приданым». Через пару лет пошли крестины, куда Инид звали в качестве любимой крестной. Детишки, вовсе не состоявшие с ней в родстве, стали величать ее тетей. И она уже считалась кем-то вроде «почетной дочери» для женщин возраста ее матери и старше, единственной молодой девушкой, посещавшей Клуб книголюбов и Общество садоводов-огородников. Так, быстро и незаметно, несмотря на юный возраст, она отхватила эту важную, центральную, хотя и обособленную, роль.
Но на самом деле эта роль всегда принадлежала ей. В школе Инид всегда была секретарем класса или общественным уполномоченным. Она была популярной, веселой, хорошо одетой и миловидной, но чуточку отстраненной. У нее были друзья-юноши, но ни одного кавалера. Казалось, она еще не сделала свой выбор в этом смысле, но это ее не беспокоило. Она была поглощена своими амбициями, сначала — стать миссионером, этот период уже стыдно вспомнить, а потом — стать медсестрой. Инид никогда не считала, что работа медсестры — это лишь способ скоротать время до замужества. Она надеялась стать хорошей, творить добро, и не обязательно предсказуемым, привычным образом, подобающим чьей-то жене.