— Мыши? — пробормотал он. Я отвела его в материнскую спальню, уложила на постель и поцеловала его опухшую, испещренную пятнами руку.
— Доброй ночи, папа.
Так я попрощалась с ним, а потом стояла и смотрела, как он неуклюже тянется к пустой бутылке, стоящей на прикроватном столике, смотрит на нее, прищурившись, роняет ее на пыльный ковер, вздыхает, закрывает глаза и проваливается в сон. Я вышла и закрыла дверь.
Это всё. Не было никакого грандиозного финала. Он был моим отцом, и это всё, чем он был для меня. Я могла бы часами сидеть и ждать, когда приедет Ребекка. Но в этом не было смысла. Я знала, что она не появится. Я знала, что она давным-давно сбежала. В конце концов, она оказалась трусихой. Полагаю, идеализм без последствий — нелепая мечта любого избалованного дитяти. Обижена ли я на нее? Нет, честное слово. Ребекка была странной женщиной и появилась в моей жизни в странный момент, именно тогда, когда мне больше всего нужно было сбежать от этой самой жизни. Я могла бы сказать о ней больше, но это все-таки моя история, а не ее.
Прежде чем выйти из дома, я зашла в санузел, подставив замерзшие пальцы под струю горячей воды. В зеркале я видела совсем иную девушку. Я не могу объяснить, что за уверенность увидела на своем лице. Мои глаза смотрели совершенно по-новому, губы были сжаты не так, как прежде. Я попрощалась с домом, стоя над раковиной в ванной комнате. Могу сказать, что чувствовала я себя странно спокойной. Тяжесть револьвера, деньги в сумочке — пора. Пора уходить отсюда. Я провела свой последний момент в этом месте наедине с собой, стоя перед зеркалом с закрытыми глазами. Уходить было больно. В конце концов, это был мой дом, и это кое-что значило для меня: каждая комната, каждое кресло, каждая полка и лампа, стены, скрипящие половицы, истертые перила. В последующие недели и месяцы я плакала об этом доме, но в тот день я просто сказала ему суровое «прощай». В ту ночь я действительно увидела себя впервые: мелкое создание среди мирских скорбей, — и это изменило меня. Я ощущала сильное желание взглянуть на фотографии времен моего детства, поцеловать и погладить юные лица на этих снимках. Я поцеловала себя в зеркале — так я часто делала в детские годы, — и в последний раз спустилась по лестнице. Наверное, стоило сходить к машине, вытащить из багажника столько пар обуви, сколько уместится у меня в руках, и бросить их в прихожей — как прощальный дар моему умирающему отцу, в надежде, что он промчится по Иксвиллу, словно торнадо, создавая на своем пути столько хаоса, сколько позволит ему больное сердце. Но я не сделала этого. Не смогла. Я вспоминала, как предыдущим утром он топал к машине по снегу, словно маленький мальчик в своем длинном пальто, только безрадостный и оборванный, и по пути в магазин глаза его были полны паники, а не праздничного веселья. Он потерял рассудок, а теперь терял дочь.
Я не знаю, где и когда наша семья свернула на неверный путь. Мы не были плохими людьми — не хуже, чем кто-либо из вас. Полагаю, все окончилось так потому, что мы так и не смогли протянуть между собой некие связующие нити. Я закрыла входную дверь — в последний раз. А когда повернулась лицом ко двору, одна из сосулек — словно того пожелал сам Господь, — сорвалась и ударила меня в щеку, скользнув, как тонкое лезвие, от края глазницы до уголка челюсти. Больно не было, только слегка щипало. Я почувствовала, как из разреза течет кровь, как холод проникает в рану, подобно призраку. Позже мужчины говорили, что этот шрам придает мне выразительности. Один из них сказал, что линия, тянущаяся сверху вниз по моему лицу, похожа на пустую могилу. Другой называл ее дорогой слёз. Для меня это просто отметина, свидетельствующая о том, что некогда я была кем-то другим, той девушкой, Эйлин, — той, кого больше нет.
Эта последняя поездка на «Додже» через предрассветный Иксвилл была приятной. У меня были с собой только револьвер, деньги в сумочке и карта в кармане. Я снова и снова проверяла маршрут от Иксвилла до Ратленда. В конце концов, не было причин досконально следовать моему плану. До того я думала, что будет славно исчезнуть в канун Нового года, потерявшись в суматохе и шуме проводов старого года и встречи нового. Но Рождество было точно таким же подходящим днем для исчезновения, как оказалось. Сейчас я допускаю, что в тот день поезда могли и не ходить. Однако я так этого и не узнала, потому что не попала в Ратленд.
Иногда мне нравится воображать, какой разговор мог бы состояться между Ритой и моим отцом, если б тот зачем-то спустился в погреб и нашел бы ее там, связанную и испуганную — в том виде, в каком я нашла миссис Польк. Быть может, он просто развязал бы ее, спросил бы, не хочет ли она выпить, и ушел бы наверх, шарахаясь от своих призраков. Или, может быть, он выслушал бы ее историю, всю ее философию, и оставил бы ее там, дрожащую от холода и голодную, на несколько дней или навсегда. Может быть, он позвонил бы в полицию, потребовал бы пустить собак по моему следу — по следу своей блудной дочери, — предложил бы старый свитер моей матери, пропитанный моим по́том, чтобы они могли выследить меня по запаху в заснеженных холмах. Я представляла самые различные сценарии. Но никто и никогда не искал меня. Или же я просто достаточно хорошо спряталась, и меня так и не нашли.
Я говорила всем, что меня зовут Лина. А фамилию я сменила следующей весной, когда вышла замуж. В этом заключается выгода от брака. Женщина обретает новое «я».
Быть может, неделей раньше я тосковала бы по нормальному Рождеству, желала бы, чтобы у меня была возможность постучаться в чью-нибудь дверь, сесть за накрытый стол — чтобы там стояло блюдо с индейкой, или окороком, или ягненком, или жареной уткой, — и чтобы пожилой, но все еще красивый отец семейства с улыбкой отрезал бы каждому свою порцию. Я тосковала бы о любящей матери с жемчужными серьгами в ушах, о добром дедушке в свитере ручной вязки, о собаке с висячими ушами, о потрескивающих поленьях в камине. Быть может, если б я не встретила Ребекку, то уезжала бы из Иксвилла, полная сожалений. Быть может, я оплакивала бы свою неспособность добиться процветания, клялась бы Господу, что изменюсь, стану настоящей леди, буду как следует питаться три раза в день, сидеть прямо, как послушная девочка, вести дневник, ходить в церковь, молиться, носить чистую одежду, обзаведусь подругами, буду встречаться с парнями, буду ходить красивой походкой, заниматься стиркой, и так далее — что угодно, лишь бы это означало, что мне не придется свершать свой путь в одиночку, уезжая в холодное рождественское утро, подобно круглой сироте.
Но все обернулось так, что я покидала Иксвилл без сожалений, и я была не одна. Рита Польк безвольно сидела рядом со мной в «Додже» — спящая, молчаливая и почти достойная почтения в этом молчании. Ее ладони, широкие и посиневшие от холода, соскользнули на сиденье между нами, когда я повернула, следуя изгибу дороги. Я подняла их и мягко положила ей на колени.
Я медленно ехала по безлюдным улицам, мимо начальной школы, мимо средней школы, мимо ратуши. Я выбрала путь, ведущий мимо полицейского управления, чтобы сказать «прощай» позеленевшей медной табличке, широким окнам, люминесцентным лампам и грязному линолеумному полу внутри. Я ехала по Мэйн-стрит, серой и пустой в тусклом утреннем свете. Полоски желтого света протянулись от горизонта между низкими зданиями и озарили интерьер парикмахерской, золотистую надпись в окне булочной, смерзшуюся снежную жижу в сточной канаве перед иксвиллским почтовым отделением. Эти лучи то вспыхивали, то угасали все то время, пока я вела машину к выезду из города, как будто понимая, что не могу увидеть все это место разом — только вспышками, отдельными деталями. Ветер завывал в открытом окне и обжигал мое лицо, как будто кто-то свыше повелевал мне запомнить Иксвилл таким, в мерцании света и вое ветра: просто некое место на земле, город, похожий на любой другой, стены и окна, — ничего такого, что можно было бы любить, о чем можно было бы скучать или тосковать. Я включила радио, но на всех частотах передавали только рождественские песни или гимны, и я выключила приемник.