— Ты действительно должна представить это, Эйлин, — продолжила Ребекка. — Вот ты, всего лишь ребенок, сидишь за кухонным столом…
Она проговорила мне весь ежевечерний порядок действий в доме Польков, как она его себе представляла. Описала, на какую глубину проникает клизма, размеры детских органов, как страдает прямая кишка от насильственного сексуального акта, а затем психологию отца — как он, должно быть, всю жизнь страдал от желания, которое не мог удовлетворить.
— Мотивация отца совершенно очевидна, — сказала Ребекка. — У него просто что-то замкнуло в голове. Когда он делал это со своим сыном, он считал это любовью. Как ужасно это ни звучит, любовь иногда бывает такой. Она заставляет человека насиловать собственного сына. Мы порой даже помыслить не можем о том, чтобы сделать нечто подобное, но мистер Польк, вероятно, не знал другого способа.
Я подумала о собственном отце, а потом о матери, как мало внимания они мне уделяли в детстве, не считая тычков и щипков время от времени. Быть может, мне все-таки повезло. Очень сложно соизмерить задним числом, кому пришлось хуже.
— Но что касается матери — ее зовут Рита… я просто не понимаю ее мотивацию. — Ребекка была намерена разъяснить все.
Меня на самом деле совершенно не волновало семейство Польк — рядом со мной была Ребекка. Мы были соучастницами в преступлении. Она сама так сказала. Я готова была взрезать свою ладонь кухонным ножом и заключить обряд кровного родства, чтобы отныне и навсегда быть подругами, сестрами, товарищами. Но я сидела и внимательно слушала, изображая как можно более горячий интерес: кивая, хмуря лоб, хлопая глазами и так далее.
— У меня нет впечатления, будто мистер Польк запугивал ее, — продолжала Ребекка. — По-моему, она совершенно не выглядит так.
Я знала, что она имеет в виду. Когда миссис Польк приходила с посещением на этой неделе, она не была похожа на жертву. Она высоко держала голову, вид у нее был скорее сердитый, чем скорбный, и в том, как она глядела на нас — на меня, Рэнди, Ребекку, Леонарда, — чувствовался привкус осуждения. И она не казалась одной из тех женщин, которые желают угодить всем окружающим. Она была толстой. Она носила уродливую одежду.
— Я полагаю, у этой женщины можно узнать что-то критически важное, — говорила Ребекка, — прежде чем дать ход делу Ли. Как я уже сказала, я не верю в наказание, но верю в возмездие. Отец Ли насиловал его. Он поступил дурно и был убит. Ли убил своего отца — и попал в тюрьму. Мать виновна в каком-то своем преступлении — и не понесла никакого наказания. И, Эйлин… — Она подалась вперед и положила руку мне на колено. — Не говори никому об этом, обещаешь?
Я кивнула. Прикосновения Ребекки к моей ноге было достаточно, чтобы я готова была пообещать что угодно. Я все еще не понимала ее откровений, ее мрачно-решительного настроя в отношении Польков. Какое значение это все имеет? Какое ей до этого дело? Она приподняла свой тонкий розовый палец, и я, согнув мизинец крючком, подцепила его. Мы тряхнули сцепленными руками. Этот жест был таким сердечным, таким чистым и одновременно таким извращенным, что мои глаза наполнились слезами.
— Это не мой дом, Эйлин, — призналась Ребекка. — Это дом Польков. И я оставила Риту Польк связанной внизу, в подвале.
* * *
Следует сказать, что поскольку в юные годы в Иксвилле я жила довольно замкнуто, у меня было мало опыта относительно прямых конфликтов между людьми. Ссоры родителей за ужином во времена моего детства, по сути, велись ни о чем, это были лишь поверхностные неурядицы, скрывавшие под собой те глубокие обиды, которые каждый из них носил в себе. Я в этом уверена. До рукоприкладства никогда не доходило, хотя в последние годы отец иногда хватал меня широкой ладонью за тонкую шею и угрожал, что может придушить меня в любой момент, когда захочет. Это не причиняло мне боли. Его хватка на моей глотке, по сути, была чем-то вроде бальзама — это было все внимание, которое я от него тогда получала. Помню, когда мне было двенадцать лет, пропала девочка, жившая в соседнем городке, а потом ее нагое тело волны выбросили на скалы у иксвиллского побережья. «Никогда не садитесь в машину к незнакомым и кричите, если кто-то попытается схватить вас», — предупреждали нас учителя, но их тревога не страшила меня. Наоборот, я втайне мечтала о том, чтобы меня похитили. По крайней мере, тогда я знала бы, что имею для кого-то значение, представляю какую-то ценность. Насилие имело для меня куда больше смысла, чем любые напряженные разговоры. Если б в мои детские годы мои родные чаще прибегали бы к «кулачным аргументам», все могло бы обернуться иначе. Я могла бы остаться в Иксвилле.
Наверное, может показаться, что я слишком жалею себя, сетуя на то, что мой отец любил меня недостаточно, чтобы бить. Ну так и что? Теперь я стара. Мои кости стали хрупкими, волосы поседели, дыхание сделалось медленным и поверхностным, аппетит поубавился. Я получила полную меру — и сверх того — синяков и шишек и прожила достаточно долгую жизнь, чтобы жалость к себе перестала быть нелепой привычкой, а стала чем-то вроде мокрого холодного полотенца на лбу, унимающего лихорадочный страх перед неизбежной кончиной. Бедная я, да, бедная я. Когда была юна, я совершенно не заботилась о своем физическом благополучии. Все молодые верят, что они неуязвимы, что они достаточно хорошо знают мир, чтобы не слушать никаких глупых предупреждений. Именно такого рода тупая отвага увела меня прочь из Иксвилла. Если б я знала, насколько опасно место, куда я бегу, я могла бы так и не решиться уехать. В те годы Нью-Йорк-Сити был неподходящим местом для молодой женщины, особенно для такой молодой женщины, какой была я, — доверчивой, беспомощной, полной ярости, вины и тревоги. Если б кто-нибудь сказал мне, сколько раз меня будут тискать и щупать в подземке, как часто мне будут разбивать сердце, сколько дверей захлопнется перед моим носом, сокрушая мой дух, — я могла бы остаться дома с отцом.
Живя в Иксвилле, я читала описания случаев насилия в тюремной картотеке — ужасных случаев. Нападения, разрушение, предательство, — но пока это все не затрагивало меня, оно меня не тревожило. Эти описания были все равно что статьи в «Нэшнл джиогрэфик». Их подробности лишь питали мои извращенные грезы и фантазии, но никогда не заставляли меня опасаться за свою безопасность. Я была наивной и бессердечной. Меня не волновало благополучие других людей. Я беспокоилась лишь о том, как заполучить то, чего я хотела. Так что когда откровения Ребекки вылились на меня, я была далеко не так сильно потрясена, как этого можно было бы ожидать. Однако я была оскорблена. Неожиданно мне стало ясно, что ее дружба была вызвана не только — а может быть, и не столько — уважением и приязнью ко мне, как я предпочла бы думать. Было понятно, что создание этих уз было со стороны Ребекки, стратегическим ходом. Она предположила, что я могу быть полезна для нее, и в итоге, думаю, так и вышло.
— Извини, пожалуйста, — пробормотала я, пытаясь скрыть разочарование. — Я действительно не очень хорошо себя чувствую.
Я могла бы сказать ей, что она сошла с ума, что я не желаю иметь с ней ничего общего, что ее следует арестовать за то, что она сделала. Однако я испытывала невероятную боль и обиду из-за того, что она решила соблазнить меня и сделать чем-то вроде сообщницы, и потому не могла подобрать слова и составить из них внятную фразу. Хотя, полагаю, хватило бы и слов «удачи тебе». Как бы то ни было, я не собиралась показывать ей, как сильно она меня ранила, — я и без того чувствовала себя достаточно униженной. Как же глупа я была! Конечно же, Ребекка в действительности не любила меня. Я была нелепой, уродливой, слабой, странной. Разве такая, как она, захочет подружиться с такой, как я?