Проводя эти процедуры приема, я чувствовала себя нормальным, обычным человеком, занимающимся своими рутинными делами. Я наслаждалась тем, что у меня есть четкий набор инструкций и я могу просто следовать протоколу. Это давало мне ощущение того, что у меня есть некая цель, и так мне было намного проще. Я могла ненадолго оторваться от бешеного, громкого вращения у меня в мозгу. Я уверена, что люди считали — и до сих пор считают — меня странной. За последние пятьдесят лет я сильно изменилась, конечно же, но некоторые в моем присутствии чувствуют себя неуютно. Однако сейчас это происходит совершенно по другим причинам. Боюсь, ныне я слишком откровенна, слишком любезна. Я слишком страстная, слишком несдержанная, слишком общительная для старухи. Но в те времена я была просто странной девушкой, неуклюжей и молодой. Тогда подавленная тревожность не была в такой моде, как сейчас. Если сегодня я увижу в зеркале свой прежний ничего не выражающий взгляд, это приведет меня в ужас. Оглядываясь назад, могу сказать, что у меня практически не было должного воспитания. В конце концов, имелась причина тому, что я работала в тюрьме. Я была приятным в общении человеком. Думаю, я предпочла бы стать кассиршей в банке, но ни один банк не взял бы меня на работу. И, полагаю, к лучшему. Сомневаюсь, что прошло бы много времени, прежде чем я украла бы из кассы столько денег, сколько смогла. Тюрьма была безопасным местом работы для меня.
Часы посещений наступили и прошли. Меня радовал вид уродливой коричневой кожаной сумочки, свисающей на потертом ремешке со спинки моего рабочего стула. Если б кто-нибудь задел ее, револьвер, лежащий в сумочке, ударился бы о полую металлическую ножку стула. Я гадала: что подумала бы Ребекка, если б узнала, что я вооружена? Мне смутно помнилось, что ношение огнестрельного оружия — признак дурного вкуса. Охота была уделом либо невероятных богачей, либо грубых представителей низшего класса, необразованной деревенщины, примитивных типов, людей тупых, бездушных и уродливых. Насилие было всего лишь одной из телесных функций, такой же обычной, как потение или тошнота. Оно стояло на одном уровне с сексуальным соитием и, похоже, часто переплеталось с ним.
До конца дня я механически исполняла свои обязанности. Я пыталась снова сосредоточиться на Рэнди, как обычно, поглядывая на него, сидящего на стуле в коридоре, но мое восхищение им угасло. Словно любимая песня, которую ты слушал так много раз, что она начала раздражать тебя, или словно ты чесал зудящее место так сильно, что оно начало кровоточить. Лицо Рэнди теперь казалось совершенно обычным, его губы — по-детски пухлыми, почти женственными, его прическа — глупой и претенциозной. Не было ничего гипнотизирующего в его пахе, ничего особенного в его руках — магия мышц испарилась. Я даже почувствовала легкую тошноту, когда вообразила, как он приближается ко мне в темноте, а его дыхание пахнет колбасой, кофе и сигаретами. Полагаю, сердце — алчный орган, подверженный постоянным сменам настроения. Однако Рэнди действительно был особенным. Мне жаль, что я не сказала Рэнди о своей любви к нему, когда еще был шанс — до появления Ребекки. Он очаровал меня в свое время. Редко встретишь человека, который сделает это с тобой. Рэнди, где бы ты ни был, когда-то я смотрела на тебя, и ты был красив. Я тебя любила.
* * *
В тот вечер я в последний раз покинула «Мурхед», хотя тогда я не могла этого предвидеть. Я оставила на своем рабочем столе беспорядок. В моем шкафчике лежала бутылка вермута и упаковка шоколадных конфет, в ящике стола — библиотечная книга. Я не помню своих последних мгновений в этой тюрьме и время от времени гадаю, что сталось с моими вещами или что офисные дамы сказали обо мне, когда я не вышла на работу после праздников. Миссис Стивенс, вероятно, стала ответственной за посещение, а миссис Мюррей — за процедуру приема. Сомневаюсь, что мое исчезновение вызвало особый шум. Если Ребекка пришла тогда на работу, быть может, она пыталась выгородить меня. «Она навещает родных», — могла бы солгать она. Мне было все равно. Я не страдала бессонницей при мысли о том, что я оставила в «Мурхеде».
В тот день по пути домой я ощутила страшную усталость, к тому же испытывала сильную крутящую боль, которая обычно сопровождала третий день моих месячных. В тот вечер мне не хватило сил, чтобы по дороге до дома заехать в «Ларднер». Если моему отцу что-то нужно, это его проблема. Не умрет, если выпьет стакан молока и одну ночь проведет трезвым, думала я. А может быть, и умрет. В любом случае мне было все равно. Полагаю, именно в этот момент, чувствуя вес револьвера, лежащего в сумочке у меня на коленях, и сворачивая на темную обледеневшую подъездную дорожку между двумя снежными нагромождениями, я подумала о том, чтобы избавить его от этого жалкого существования. Я могла бы застрелить его, но это было бы слишком грязно, к тому же могло навлечь на меня неприятности. Таблетки, оставшиеся после смерти матери, были лучшей идеей, но их во флаконе осталось совсем немного. Она принимала их, чтобы облегчить боль, как прописал врач. Однако мать говорила, что пьет их для того, чтобы защитить ее несчастную дочь — то есть меня — от необходимости круглые сутки слушать стоны, крики, хрипы и жалобы. Время от времени я тоже принимала одну из этих пилюль, ожидая, пока мать наконец «сыграет в ящик». Так я описала Джоани случившееся, когда звонила ей наутро после смерти матери. Предыдущую ночь я провела в черном забытьи, которое даровали эти таблетки, а проснулась рядом с холодным мертвым телом — телом моей недоброй матери.
Тяжесть револьвера в сумочке оттягивала мое плечо, когда я поднималась на крыльцо. Я открыла дверь, осторожно пройдя под истекающими капелью кинжалами сосулек. Даже в полутьме было заметно, что прихожая очищена от старых газет и бутылок и даже подметена. Белая круглая скатерть, которой был застелен кухонный стол, свидетельствовала о том, что кто-то занимался уборкой. Быть может, из полицейского участка прислали новобранца, когда там узнали, что мой уважаемый отец живет в таком свинарнике. Или, может быть, отец сам затеял уборку — сварил кастрюлю крепкого кофе и весь день был деловитым и трезвым. В прошлом он часто строил планы по улучшению дома — соорудить полку в подвале или утеплить чердак, — но бросал их, как только кофе остывал, и отец решал, что заслуживает бутылки-другой пива. Ни одна из его попыток отказаться от выпивки не длилась дольше нескольких часов. Когда я сбежала, в углах чердака, под свесами крыши, все еще лежали рулоны ярко-розового утеплителя. Каждый вечер я смотрела на них, перед тем как заснуть.
Отцовское пальто висело на крючке у входной двери. Когда я включила свет на кухне, то обнаружила, что его кресло пусто. Я достала из холодильника два ломтя хлеба, намазала один из них майонезом, пришлепнула сверху второй и съела, позволяя каждому кусочку таять на языке. Это был мой ужин. Мне понадобились годы, чтобы научиться питаться правильно — а точнее, чтобы выработать желание питаться правильно. Тогда, в Иксвилле, я отчаянно надеялась, что никогда не стану похожей на взрослую женщину. Я не видела в этом ничего хорошего.
Поднявшись наверх, я увидела, что в комнате матери горит свет, а дверь закрыта. Из-за двери доносилось громкое неровное дыхание спящего отца. Таблетки матери лежали в ящике прикроватного столика, но я не рискнула войти — я могла разбудить отца. На верхней площадке лестницы лежала полупустая бутылка джина. Я забрала ее с собой на чердак. Предыдущим летом отец свалился с чердачной лестницы, когда как-то утром бежал разбудить меня, с криком, что в подвале затаились гангстеры и хотят нас убить. Я только-только проснулась, услышав, как он оступился и загремел вниз по лестнице; ступеньки громко скрипели, пока он наконец не приземлился с грохотом на площадке. Мне пришлось одеваться и тащить его полубесчувственное тело к машине. Я отвезла его в травмпункт, где в него вкачали множество всяких жидкостей, проверили его печень, и врач сообщил мне плохие новости: если отец прекратит пить, это может убить его, а если продолжит, то наверняка умрет. «Это весьма затруднительное положение, — сказал доктор, глядя на мои покрытые синяками колени. — Вам нужно есть консервированный шпинат, юная леди». Я поехала домой. Я устроила стирку. Я приняла ванну. Дом без моего отца казался незнакомым, словно бы принадлежал посторонним людям. Все мои вещи были на месте, но комнаты словно бы опустели, выглядели иначе. Это раздражало меня. В конце концов отца выписали домой с тростью, с повязкой на лодыжке и со швом на подбородке. Он гордился своей раной, сначала тщательно промывая ее, потом делая это даже без необходимости, протирая спиртом, которого ему требовалось все больше. Мне нравился запах этой жидкости, и когда мой отец не видел, я отхлебнула глоток — и едва не задохнулась.