— Спасибо, Эйлин, — произнесла Ребекка, странно глядя на меня. — Знаешь, ты напоминаешь мне какую-то картину голландских мастеров. — Она посмотрела мне прямо в глаза. — У тебя странное лицо. Необычное. Простое, но пленительное. В нем скрыта прекрасная тревожность. Мне это нравится. Наверняка у тебя есть прекрасные мечты. Держу пари, ты мечтаешь о других мирах. — Она вскинула голову и засмеялась тем самым зловещим смехом, потом нежно улыбнулась. — Может быть, ты мечтаешь обо мне и моем утреннем раскаянии, на которое ты вполне можешь рассчитывать… Мне не следует пить, но я пью. Се ля ви.
Я смотрела, как Ребекка садится в машину — двухдверный автомобиль черного цвета, это все, что я помню, — и уезжает прочь.
Но я пока не хотела возвращаться домой. Ночь была юна, я была любима. У меня наконец-то появился кто-то важный. Поэтому я вернулась в «О’Хара», прошла мимо того же стола, за которым мужчины пили, смеялись и хлопали ладонями по столу, расплескивая пиво. Я взгромоздилась на тот табурет, на котором сидела Ребекка, ощущая намек на сохранившееся тепло ее тела. Сэнди придвинул ко мне пепельницу, положил на стойку рядом с моей ладонью, красной от холода, коктейльную салфетку.
— Виски, — сказала я и загасила сигарету.
Следующее, что я помню, — это то, как я проснулась утром, лежа лицом на рулевом колесе своей машины, которую припарковала наполовину в сугробе перед своим домом. На сиденье рядом со мной красовалась замерзшая лужица рвотных масс. Мои колготки были все в затяжках и «дорожках». В зеркале заднего вида я увидела свое отражение: я была похожа на сумасшедшую — волосы торчат во все стороны, помада размазана по подбородку. Я подышала на свои замерзшие руки, выключила фары. Когда я потянулась за ключами, их не было в замке зажигания. Я где-то потеряла свою пелерину, багажник машины был открыт, моя сумочка исчезла.
Среда
Дом был заперт. Через окно я видела, что мой отец спит в своем кресле, а дверца холодильника открыта. Он иногда оставлял ее так, когда из-за жара от плиты и духовки его прошибал пот. На ногах у отца были ботинки. За исключением воскресений, когда его сестра сопровождала его в церковь и обратно, уличная обувь на ногах у отца означала неприятности. Он не представлял особой угрозы для окружающих, но вытворял вещи, которые мой начальник назвал бы морально недопустимыми: засыпал на лужайке перед чьим-нибудь домом, мял открытки на стойке в магазине, переворачивал автомат по продаже жвачки. В более агрессивном варианте отец мочился в песочницы на детской площадке, кричал на проезжающие машины на Мэйн-стрит, кидал камнями в собак. Каждый раз, когда он выбирался из дома, полиция отыскивала его, забирала и приводила обратно. Я съеживалась от звука дверного звонка, когда на крыльце появлялся иксвиллский коп, сопровождающий моего отца — пьяного, в буквальном смысле окосевшего, тянущего себя за подбородок. Когда я открывала дверь, полицейский снимал фуражку и разговаривал приглушенным тоном, в то время как отец вваливался в дом в поисках спиртного. Если же вместо этого он решал остаться и принять участие в разговоре, они пожимали друг другу руки, похлопывали друг друга по плечам, делая вид, что глубоко ценят и уважают один другого. «Рутинная проверка, сэр», — говорил коп. Если же он пытался выразить хотя бы малейшую обеспокоенность, отец отводил его в сторону и начинал жаловаться на «шпану», на бандитов, на странные звуки в доме. Он жаловался на плохое здоровье, на проблемы с сердцем, на боль в спине и на то, что я, его дочь, пренебрегаю им, дурно обращаюсь с ним, что мне нужны только его деньги. «Кто-нибудь велит ей отдать мне мои ботинки? Она не имеет права!» Когда он оборачивался ко мне и тянул трясущиеся руки к моей шее, коп кивал, разворачивался и уходил, прикрыв за собой дверь. Ни у кого из них не хватало духу спорить с его бредом: вампиры и гангстеры, призраки и бандиты. Мне кажется, они спустили бы ему с рук даже убийство. «Лучшие люди Америки», тюремные стражи цивилизованного мира — вот кем были эти полицейские. Скажу вам прямо: по сей день ничто не пугает меня так, как коп, стучащий в мою дверь.
В то утро я звонила и звонила в дверь, но отец даже не пошевелился. Я полагала, что ключи были в кармане его халата или, хуже того, висели у него на шее, так же, как их носила я; но я и подумать не могла, что он их все-таки украдет. В тот день я могла бы пойти на работу пешком, это верно. Никто в офисе даже не взглянул бы лишний раз на то, как я одета. Всем было плевать.
Я обошла дом и попыталась открыть дверь в погреб. Склонившись, я тянула за скобу, и от усилия к горлу подкатывала отрыжка. Это утро нельзя было назвать приятным. Нет ничего отвратительнее, чем проснуться со вкусом рвоты во рту. Голыми руками я отломила слой наста, покрывавшего глубокий сугроб, и сунула в рот горсть снега. У меня сразу же заболела голова. Наверное, именно тогда мне вспомнился предыдущий вечер: Ребекка, Сэнди, то, как я вышла из бара и вернулась туда снова. Помню, как я сидела за столом, как пламя нескольких спичек колыхалось над кулаками, протянутыми, чтобы я могла прикурить свой «Салем», как колкая шерсть моего платья или грубого мужского свитера натирала мне шею, как я упала со скамьи и засмеялась. «Ребекка», — произнес кто-то, и я отозвалась: «Да, куколка?» На одну ночь я стала Ребеккой. Я стала кем-то совершенно иным.
Сейчас ночь, проведенная за выпивкой, убьет меня. Не знаю, как я выдержала это тогда, хотя я уверена, что стыд и позор были куда хуже, чем похмелье. Я отбросила прочь разрозненные воспоминания и попыталась проникнуть в дом. Дверь погреба, конечно же, была заперта. Я подумывала о том, чтобы выбить стекло в заднем окне каблуком своего бота, однако сомневалась, что смогу дотянуться и отпереть изнутри замок на двери черного хода. Мне представилось, как я режу руку о разбитое стекло, и кровь разбрызгивается по снегу. Отец, несомненно, не будет злиться на меня, если я до смерти истеку кровью на заднем дворе. От воображаемой картины окропленного кровью снега мой желудок подкатил к горлу, и я согнулась в приступе тошноты, но из горла выплеснулось лишь немного желтой желчи. В голове застучало, когда я вспомнила застывшую кучу рвотных масс, ждущую меня в машине. Я вытерла рот рукавом платья.
Когда я вернулась на крыльцо дома и снова позвонила в дверь, я увидела, что отца в кресле нет. Он прятался от меня.
— Папа? — позвала я. — Папа?
Я не могла кричать слишком громко, иначе меня услышали бы соседи. И учитывая, что было утро, матери собирали детей в школу, а мужчины уезжали на работу, они скоро увидели бы наш старый «Додж», зарывшийся в сугроб. С машиной все было в порядке, однако человек, парковавший ее, явно был не в себе.
Мы, Данлопы, уже считались среди соседей не совсем нормальными. Даже репутация моего отца как полицейского — выдающегося гражданина, послужившего своей стране, — не могла перевесить тот факт, что в последние годы нашу лужайку никто не стриг, а изгородь никто не подстригал. Я уверена, что пару раз за лето изгородью занимался сосед, но это скорее было жестом уважения к прежним заслугам старика и сочувствия ко мне, костлявой девице, оставшейся без матери и почти не имеющей шансов на замужество. Наш дом был единственным в квартале, где на кустах не сверкали рождественские гирлянды, в гостиной не переливалась огоньками праздничная елка, а на двери не висел венок. Я покупала лакомства к Хеллоуину, но дети никогда не звонили в нашу дверь. В конце концов я лакомилась сладостями сама, на чердаке, жуя и выплевывая их. Все наши соседи нравились мне не больше, чем моему отцу, — ни лютеране, ни кто-то еще, невзирая на все их подарки и услуги. Я считала их благочестивыми ханжами и думала, что они осуждают меня за то, что я такая молодая и неряшливая, и за то, что моя машина пускает дым на весь квартал, когда я завожу ее. Но я не хотела, чтобы их мнение о нас стало еще хуже. Я не хотела давать еще больше оснований для сплетен. Мне нужно было вывести машину на подъездную дорожку, прежде чем ее местонахождение насторожит кого-то. Вот о чем я думала. И еще мне надо было очистить сиденье от рвоты, прежде чем мой отец увидит это.