В тот вечер я наблюдала, как мальчики входят в часовню и рассаживаются на первых рядах скамей, сутулясь и огрызаясь друг на друга. Рэнди стоял возле сцены, лицом к ним. Чтобы заниматься своими обязанностями, я села на высокую табуретку в задней части зала и включила старый прожектор, который вращался на чугунной раме, прикрепленной к стене. Я поворачивала его так, чтобы он освещал сцену, отбрасывая яркий круг на мятый оранжевый занавес. Сейчас это напоминает мне о начальных титрах мультфильмов про Багза Банни. Музыка, сопровождающая эти титры, время от времени играет у меня в голове, как некий способ прояснить безумную ситуацию. Сцены того рождественского представления запомнились мне в ярких, кинематографических тонах. Оно было просто абсурдным.
За мгновение до того, как погасло общее освещение зала, в дверях появилась Ребекка; в руках у нее был блокнот с ручкой, продетой через спиральный проволочный корешок. И я, и охранники смотрели, как она идет по проходу, чуть покачивая узкими девичьими бедрами. Ребекка села на боковое место в одном из передних рядов, рядом с доктором Моррисом, где на страже стоял Рэнди. Это заставило меня нервничать. Я бы предпочла, чтобы пути этих двоих — Ребекки и Рэнди — никогда не пересекались. Ребекка была слишком красива, чтобы Рэнди мог не заметить ее, и, несмотря на то, что между нею и мной уже установилась некая связь, я все еще была полна зависти. Пусть даже я фантазировала о том, что скоро убегу и никогда больше не вернусь в Иксвилл, а тем более в «Мурхед», — а значит, Рэнди должен был стать для меня тем, чем стал сейчас, пятьдесят лет спустя: выцветшей грезой, призраком, тенью. Я представляла, как всхлипываю в поезде, уносящем меня в Нью-Йорк: «Прощай, Рэнди, прощай!»
Я помню, когда погас свет, сидящие в первом ряду мальчики, одетые в серые или синие вязаные безрукавки, вскочили и начали обмениваться бранными словами и кулачными ударами. Рэнди вышел из своей скульптурной неподвижности и бросился разнимать драку. Было невероятно лицезреть его в деле. Он двигался эффективно, хладнокровно, нерассуждающе, с невероятной быстротой и силой. Я едва могла дышать, видя, как под жесткой тканью его формы напрягаются мышцы. Полагаю, что я действительно была влюблена в него в самом худшем смысле: меня волновал только его вид, его тело, но я едва знала его самого.
Когда мальчишки снова были рассажены по местам, на сцену вышел начальник. Я развернула прожектор так, чтобы тот светил ему в лицо, но сначала — то ли случайно, то ли нет — на мгновение направила ему в пах. Кое-кто из мальчиков рассмеялся. Начальник взял микрофон и произнес примерно такую речь:
— Хорошего вам Рождества, заключенные, сотрудники и гости! Каждый год мы проводим специальное собрание, чтобы отметить этот важнейший из праздников, и каждый год мы говорим о том, как много можно извлечь из истории Рождества для поддержания наших устоев, что немало значит для нас. Также мы молимся о том, чтобы увидеть свои промахи, когда — и если — мы совершаем их, и о том, чтобы история дитяти, столь не похожего на вас, мальчики, однако также рожденного у молодых родителей, бедных и почти лишенных надежды, смогла показать нам ошибочность нашего образа жизни и вдохновить нас измениться, быть хорошими и вести жизнь, свободную от гнева, оплошностей и разрушения. Поэтому я уповаю, что вы все будете сидеть спокойно и смотреть с открытым разумом, вопрошая в сердцах своих, что вы сможете улучшить в себе и какими учит нас быть Священное Писание. Наши друзья из Маунт-Олив помогли нам в этом году подготовить представление о Рождестве Христовом, и я надеюсь, что вы, мальчики, все до единого будете сидеть, закрыв рты и сложив руки на коленях. Если я услышу хоть один смешок, свист или неуместное замечание, виновный отправится прямиком в карцер. И не испытывайте мое терпение. Мы также приветствуем двух наших новых сотрудников: доктора Морриса, нашего нового специалиста по душевному здравию, как я хотел бы назвать его, — добро пожаловать, добро пожаловать! И мисс Сент-Джон, работницу образования. С виду она может быть кроткой, парни, однако я заверяю вас: она чрезвычайно умна и выжмет из ваших больных мозгов куда больше, чем я когда-либо мог надеяться. Все вы встретитесь с ней в должное время. Если этого поощрения недостаточно, чтобы заставить вас помолчать сегодня, я уж и не знаю, как на вас повлиять. А теперь я завершаю свое вступительное слово.
Сейчас я с отвращением вспоминаю свое странное увлечение начальником. Быть может, я завидовала его выдержке, не знаю. Он всегда казался ужасно самодовольным. Хотя это едва маскировало его глупость, однако была в нем некая уверенность, которую я, пожалуй, находила привлекательной. Меня было очень легко поколебать внешними проявлениями силы. Помню, как начальник выпутывался из микрофонного шнура, затем протянул руку престарелому священнику, сидевшему в кресле на колесиках. Сейчас мне кажется, что он, возможно, был гомосексуалистом. Я слышала, что у него было обыкновение наказывать младших мальчиков наедине в его кабинете. Но это совсем другая история, и не мне ее рассказывать.
Когда оранжевый занавес разошелся, за ним оказалась скудно обставленная имитация тюремной камеры. Двухъярусная койка, Библия на маленьком столике. На сцену, держа руки в карманах, вышел один из мальчиков — полноватый, бледный, одетый в стандартную форму заключенного — синий спортивный костюм из хлопчатобумажной ткани. Мальчик бубнил что-то себе под нос, но я могу предположить, что именно он говорил, потому что эта пьеса повторялась из года в год:
— О, что же мне делать? Я приговорен три года сидеть взаперти среди таких же плохих мальчиков, как я. Так много времени для того, чтобы обдумать злодеяния, которые я совершу, как только выйду отсюда… Но пока, наверное, можно почитать книгу.
— Ты не умеешь читать! — раздался голос из первого ряда, когда краснеющий актер взял в руки Библию. Мальчики засмеялись и начали толкать друг друга локтями. Рэнди сделал шаг к ним, одной рукой, сжатой в кулак, делая небрежный жест, а указательный палец другой прижимая к губам. Представление продолжилось.
Мальчик на сцене сел на нижний ярус койки и открыл Библию. Еще два парнишки направились к нему через сцену, оба облаченные в халаты; на голове одного из них был длинный парик, а под халат на животе, похоже, была подсунута подушка. Со своего места я видела, как Ребекка ерзает на скамье. Конечно, мне было неприятно то, что происходило на сцене, подобного рода унижение. Но я смирилась с этим. Мне не хватало смелости даже огорчиться как следует из-за происходящего. Мальчик, переодетый Марией, заговорил высоким голосом:
— Я очень устала, нельзя ли нам отдохнуть в том хлеву? — И указал куда-то за сцену. Он был похож на загнанного зайца. Зрители засмеялись. Мальчик, одетый Иосифом, поставил наземь мешок и вытер лоб.
— Это лучше, чем платить за гостиницу.
Ребекка огляделась по сторонам, вытягивая шею, как будто выискивала в толпе какое-то конкретное лицо. Я надеялась, что она ищет меня. В полумраке часовни я едва могла разобрать выражение ее лица. Я едва не развернула прожектор, чтобы осветить ее чуть заметно нахмуренные брови, ее губы, неодобрительно, но при этом очень мило поджатые. Она была так красива, словно чудесное видение в этом уродливом месте, и меня изумило, что все остальные не оборачиваются на нее, указывая пальцами. Как могли доктор Моррис, Рэнди, все эти мальчишки просто тупо продолжать свои обычные дела, как будто она была для них незрима? Неужели я ошиблась, оценивая ее красоту? Неужели я не способна видеть все как есть? Неужели я вижу то, чего нет? Разве она не самая элегантная и очаровательная женщина в мире? Я сидела, гадая об этом, а Ребекка продолжала обводить взглядом зрительный зал, ряд за рядом.