Я затормозила у обочины и опустила стекло в своей дверце.
— Извините, офицер, — сказала я копу. — В машине стало душно, а у меня сломан обогрев.
Помню, что полицейский был молод и узколиц, с мешками под большими голубыми глазами. Он задавал обычные вопросы и напоминал мне диктора из выпуска новостей. Я пыталась говорить, не открывая рта, боясь, что он учует пары спиртного в моем дыхании.
— О боже мой, — продолжила я, потирая глаза. — Мне очень, очень жаль. — Я умоляюще смотрела на него. — Мой отец болен, и я всю ночь просидела у его постели. Мне сейчас ужасно трудно. — Этой выдумкой я надеялась разжалобить его до глубины души. Но когда я произносила эти слова, мое горло словно сдавили чьи-то крепкие пальцы, а на глазах выступили слезы — как будто я поверила в свой жалобный рассказ, как будто я невероятно беспокоилась за своего отца и готова была разрыдаться при мысли о том, что мне придется жить без него. Как будто я с трудом могла вести машину из-за того, что была вне себя от тревоги. Это было ужасно драматично. Я прижала ладони к лицу и откашлялась. Но полицейский, похоже, ничуть не удивился.
— Вот что я вам скажу… — произнес он. — Я не хочу, чтобы с вами что-то случилось именно сейчас, когда вы так нужны своему отцу.
Патрульный отпустил меня, взяв с меня слово, что на следующем же съезде я сверну с шоссе и выпью чашку кофе. Я пообещала. Как же добр он был! Я вновь натянула на лицо свою «посмертную маску» и кивнула ему на прощание. Я всегда ненавидела копов, однако чувствовала необходимость подчиняться им. Поэтому действительно на следующем же съезде свернула прочь с автострады.
Я оказалась на улице под названием Угрюм-стрит
[8]. Ну конечно же, так и должно было быть. Над дорогой, между двумя столбами уличного освещения, была переброшена растяжка с рождественским поздравлением. Мимо меня пробежала женщина в ярко-красной парке; ее, словно сани, тащили за собой две немецкие овчарки. Я не любила собак. Не потому, что боялась их — я их не боялась, — а потому, что их смерть было куда труднее перенести, чем смерть людей. Собака, которая жила у нас с самого детства, скотч-терьер Мона, умерла за неделю до кончины моей матери. И я без колебаний могу сказать, что так же сильно горевала об утрате собаки, как о смерти своей матери. Полагаю, я не единственный человек на земле, кто чувствует подобное, но долгое время эти чувства казались мне постыдными. Быть может, если б я созналась в этом доктору Фраю, то могла бы узнать что-нибудь, способное принести мне облегчение, дать новую точку зрения, — но я никому в этом не признавалась. Все равно я не доверяла тем, кто тычет пальцем в разум горюющих людей и приговаривает, как это все интересно. Моя мать была злой, а моя собака — доброй. Чтобы понимать это, не нужно оканчивать колледж.
На витрину кофейни на Угрюм-стрит были наклеены вырезанные из бумаги эльфы и изображение Санта-Клауса. Дверь обрамляли мерцающие рождественские гирлянды и ветки остролиста. Я заказала чашку горячего чая и села, все еще ощущая злость и тревогу за мою машину. Я осознала, что когда я наконец решусь пуститься в бега, это транспортное средство не будет для меня надежным «конем». Учитывая, что несколько минут назад, проехав пару миль с закрытыми окнами, я сначала замерзла, а потом едва не заснула, то в такой машине мне вряд ли удастся уехать дальше Угрюм-стрит: когда я отчалю из Иксвилла навсегда, я умру или от холода, или от отравления выхлопными газами, никуда не доехав. Так что эта небольшая воскресная вылазка стала своеобразным дорожным испытанием, генеральной репетицией. И моя машина провалила это испытание. Я была деморализована, если не сказать хуже. Мне придется ждать до весны. Но даже тогда — куда мне, в самом деле, ехать?
Официантка стояла, поправляла завязки своего фартука и жевала резинку. Ее форменное платье было горчично-желтого цвета с белым воротничком; поверх него она носила розовую кофту, расшитую по вырезу ворота блестящим черным бисером. Выглядело это так, будто к ее шее сбегаются деловитые муравьи. Я хорошо это помню. На мне самой был черный шерстяной кардиган, весь в лохмах и катышках. Мои брюки на коленях были забрызганы кофе. Я снова натянула парку, внезапно ощутив неловкость и злость. Почему меня должно волновать, что подумает обо мне тот, кто увидит меня в старом свитере? Кто вообще будет оценивать мою одежду в этой почти пустой кофейне? Мне все равно. Пусть люди видят мою неряшливость. Пусть бросают в меня камни за немытые волосы. Я лучше, чем большинство из них. Я настолько выше их, что им впору целовать стул, на котором я сидела. Я твердила себе это снова и снова, и чтобы еще больше убедить себя в этом, заказала порцию шоколадного мороженого. Я смотрела, как официантка орудует мерной ложкой, запуская руку в морозильный агрегат и подтянув рукава розовой кофты выше своих изящных локотков. Она подала мороженое на овальной металлической тарелке со взбитыми сливками, колотыми орехами и засахаренной вишенкой наверху. Я сунула в рот полную ложку мороженого, точно изголодавшаяся сиротка, и по моему подбородку потекла шоколадная струйка. Мне было все равно. Когда я запила мороженое горячим чаем, мои зубы заныли, а голова едва не лопнула. Не знаю, сколько виски позволил мне накануне вечером употребить отец, прежде чем осушить бутылку самому, но, должно быть, он оказался чрезвычайно щедр. Даже при своем цыплячьем весе я обычно могла справиться с изрядным количеством спиртного. Почти никогда мне не было так плохо по выходным.
Когда мороженое неохотно сползло в мой желудок, я расплатилась и вышла из кафе, испытывая невероятную жалость к себе. Ожидая зеленого сигнала светофора на перекрестке, повозила каблуком по замерзшей луже, потом изо всех сил топнула по ней краем подошвы. Лед потрескался, стал молочно-белым, но не разбился. Забавно, как избирательна наша память. Большинство воскресений я проводила, безвылазно сидя дома или совершая поездки к дому Рэнди, пока мой отец общался с Богом — или что он там, по его мнению, делал в церкви. Тетушка Рут лишь изредка заходила к нам, когда завозила его обратно после мессы. Но и тогда она крепко держала в руках свою сумочку, не снимала перчатки и сжимала губы так плотно, что они становились белыми. «Налей своему отцу чашку кофе» — вот самое большее, что она мне говорила. В присутствии тетушки Рут отец попросту игнорировал меня. «Найми кого-нибудь для уборки, — как-то раз сказала она ему. — Твои дочери, очевидно, заняты другими делами». Пока они это говорили, я стояла в дверном проеме, мой отец устроился в своем сломанном раскладном кресле, а тетя Рут сидела у кухонного стала, стараясь ни к чему не притрагиваться.
«Эйлин берет пример со своей матери, — ответил ей отец. — Ни на что не годна».
«Чарли, не говори плохо о мертвых».
«Не будь такой благочестивой святошей, — фыркнул он. — Эта женщина только и делала, что тратила мои деньги и дрыхла».
Это правда, моя мать любила ходить по магазинам. И спать она тоже любила, причем храпела так громко, что казалось, будто через дом едет локомотив. В детстве мне часто снились скоростные поезда, выдыхающие дым в звездную черноту ночи и мчащиеся через всю страну, прочь от Иксвилла; гулкий перестук колес по рельсам в моих снах едва ли не будил меня.