Страхи страхами, но ничего из того, что я боялся, в ту ночь не случается. Всех троих Провидение не оставляет до самого рассвета. Солнце еще не появилось над восточным краем Медвежьего Мха, а последние болотные огоньки истаяли. Дуся с Ириной будто этого и ждали – как подкошенные, они валятся на мох и засыпают.
Я понимаю, что, если не дать им хотя бы несколько часов отдыха, Дуся уж точно не поднимется. Не сговариваясь, мы с Ваней делимся – он садится рядом с женой, я в свою очередь – с крестной, и оба ветками отгоняем от спящих слепней. Ирина спит спокойно и тихо, иногда на ее лице даже мелькает улыбка, словно и вправду Саша снова с ней. У Дуси дела хуже. Она беспокоится, по рукам, шее часто пробегают судороги, во сне она задыхается, будто пытаясь что-то сказать, хрипит.
Дальше всё было нехорошо. Ирина проснулась где-то около полудня, хоть и помятая, но бодрая, а крестная, сколько мы ни пытались ее разбудить, так и не пришла в себя. Потом уже в Москве врач, который ее лечил, сказал, что во сне у нее был удар, и в тех обстоятельствах от нас мало что зависело. Единственное, что мы могли сделать и для себя и для нее, скорее выбраться с Медвежьего Мха. С Дусей, не стоящей на ногах и еле ворочающей языком, снова в Москве мы оказались в общей сложности лишь спустя пять дней.
Больше двух суток заняло болото. Вдвоем с Ваней по пояс в воде мы перетаскивали ее через канавы, потом, меняясь друг с другом, на закорках по лесу несли до просеки. Оттуда я один пошел в Аникеевку, в деревне был к ночи, а наутро вместе с Акимычем и Долей поехал за ними. Это трое суток.
В Аникеевке мы с Ваней решили, что поездами с бесконечными пересадками живой мы крестную не довезем. Я опять их оставил, правда, теперь хоть в деревне, где была еда и крыша над головой, и отправился во Ржев. Там в городской больнице нашел врача со «скорой», который за полторы сотни рублей согласился сделать левый рейс – забрать в Аникеевке Дусю, после чего вместе со мной доставить прямым ходом в Москву. Вот, собственно, и вся наша поездка на Медвежий Мох. Как мне сейчас хорошо видно, от той, когда мы с Акимычем хоронили Сережу, она если и отличается, то немногим.
Возвращением в Москву начался последний и самый короткий кусок Дусиной жизни. Он продлился неполных три месяца. Лечить ее взялся Алексей Иванович Карагодов, очень известный невропатолог, вдобавок сын ее гимназической приятельницы. К нашему кругу он раньше не принадлежал, но, едва его попросили о помощи, сразу согласился и при необходимости безотказно приезжал. Еще когда мы с Ваней тащили крестную по болоту, я просил Господа дать и ей и нам силы добраться до Москвы. Хотел, чтобы она умерла не как Сережа, а в своей постели, чтобы, прежде чем отойдет, священник, пусть даже в нынешнем состоянии, ее соборовал, а после кончины по правилам проводил.
Карагодов, бывая у Дуси, время от времени говорил, что в подобных историях случаются и ремиссии. Инсульт есть инсульт, разрушения он оставляет немалые, но, прежде чем ставить крест, надо подождать месяц, а то и два. Дуся должна отдохнуть – нагрузки, стресс, который она пережила, для ее возраста запредельные, должна кончиться интоксикация – с укусами в кровь попало много яда, главное же, надо дать мозгу возможность залечить то, что пострадало. На всё про всё уйдет не меньше четырех недель – лишь тогда станет ясно, есть ли шанс.
У крестной мы дежурили посменно в том же составе, в каком ходили на Медвежий Мох – Ирина, Ваня и я. Но хотя каждый заказывал службы за ее выздоровление, ставил за Дусю свечки, что когда-нибудь будет с ней разговаривать, не верил никто. Однако Карагодов оказался прав. Ровно по его словам, сначала крестная ничего не ела, только сутки напролет спала, потом аппетит постепенно восстановился. Кожа, набухшая от крови, синюшная, стала бледнеть, отеки рассосались. Первым пришло в норму лицо, несколько позже ноги. За неделю Дуся будто опала, внешне сделалась почти прежней.
Впрочем, улучшения касались лишь тела, душа же, как известно, из другой оперы. Так думал не один я, неудивительно, что, когда после Яблочного Спаса посреди бессвязного бреда, бормотания, выкриков, она вдруг начала нас узнавать, совершенно осмысленно говорить несколько слов, мы приняли происшедшее за настоящее чудо. Затем в неделю прямо на наших глазах бред вообще сошел на нет, и мы, радуясь, словно дети, теперь уже, наоборот, не верили, что беспамятство может вернуться.
Однако надеялись зря, передышка, которую крестная получила, оказалась невелика – меньше месяца, и далась она ей нелегко. Пока была в сознании, Дуся держалась до крайности осторожно, будто всё время ждала удара в спину. Понимала, что нездорова, но свою болезнь старалась не обсуждать. Не заговаривала крестная и о Медвежьем Мхе. В итоге я до сих пор не знаю, помнила ли она, как мы вчетвером, пытаясь нагнать идущую к Сережиному острову колонну, пробирались по трясине, как вместе с Ириной она ловила болотные огоньки.
Карагодов повторял день за днем, что главное – Дусю не волновать, и разговоров о недавней поездке мы боялись не меньше ее. Часто обсуждали, куда свернем, если Дуся станет выяснять, что да где, о чем скажем, если будет настаивать, а о чем точно умолчим.
Крестная была кроткой больной, ласковой, благодарной за любую мелочь, тем не менее я видел, что зависимость, постоянное присутствие в доме чужих ее тяготит, она ничего так не хочет, как остаться одна. К сожалению, Дуся была не в том состоянии. Единственное, что мы могли, – большую часть дежурства сидеть на кухне. Через три недели, когда после второго удара наступило ухудшение – Дуся вновь путалась, меня могла назвать Ириной, а ее Ваней, опять, обычно ближе к вечеру, то есть устав, лепетала что-то невразумительное – я вдруг почувствовал, что, в общем, ей легче. Что она довольна, что теперь можно не надзирать за каждым словом, не надо следить за собой и себя опасаться.
Сейчас я понимаю, что это отступление в детство, этот маневр был необходим: она знала, что по-иному не пройти над бездной, не спастись, еще то был единственный способ накопить силы для последнего, финального рывка. Не берусь судить, как другим, но мне казалось, что всё справедливо, она уходит, оставляет наш мир, и сознание его ей больше не нужно. Мы не питали иллюзий, понимали, что конец близок, на новое чудо надеяться не стоит. Да и Карагодов никого не обнадеживал. В неизбежности есть утешение, помню, что за бессвязностью, хаосом, которые в ее речи, движениях лишь нарастали, я следил со смирением.
На то, чтобы определиться, с чем и почему она прощается, а что собирается взять с собой, у Дуси ушло одиннадцать дней. Избавившись от балласта, она прожила еще целую неделю. Ни дежурств, ни смен у нас уже не было, почти не отлучаясь из дома, мы сиднем сидели у ее кровати. Понимали, что уходить нельзя.
Хотя крестная по-прежнему нас не признавала, на наши слова не реагировала, о беспамятстве, тем паче старческом маразме говорить не приходилось. Карагодов вскользь поминал аутизм, но и тут получалось не слишком типично. Мне кажется, что суть в том, что Дусе как-то удалось закольцевать последние три месяца своей жизни, и болезнь, будто в капкан, угодила в этот мешок: теперь она больше не была ничьим началом, ничьим завершением, так что нужда в ней отпала.