Едва была упомянута крестоносная дружина, Дуся поняла, что дальше речь пойдет о ее брате, о Паше. Паша был младше сестры на четыре года, и в семье был его культ. Он был умен, поэтичен, изящен, отлично музицировал, вдобавок в нем с первого года жизни обнаружилась редкая мягкость; и Дуся, тяжело переживавшая беременность матери – она отчаянно боялась, что теперь будет забыта – едва стало ясно, какой у нее растет брат, страстно в него влюбилась. Часами с Пашей играла, требовала, чтобы именно ей давали его купать, читать на ночь сказку. И вот этот прелестный мальчик, который уже в пятнадцать лет пользовался успехом у женщин (она не раз ловила, как они на него смотрели), вдруг, не успев окончить второй курс университета, заговорил о постриге.
В те годы, сколь бы тесно они ни были связаны с церковью, о подобном будущем ни для себя, ни для кого из близких она даже не задумывалась. Его уход в монастырь казался ей вообще невозможным. Брат был деликатен, раним, ни жесткости, ни фанатизма в нем не было напрочь, а монашеская жизнь, как Дуся ее понимала, именно твердости от человека и требовала. Последний довод она ему не раз предъявляла, в ответ он со своей обычной виноватой улыбкой объяснял, что хорошо понимает, что поначалу будет трудно, тем не менее другого пути для себя не видит.
Она – впрочем, и мать тоже – буквально валялась у него в ногах, пыталась отговорить, хотя бы убедить подождать – думала, влюбится и забудет о монашестве, но всё было безуспешно, пока однажды Дуся не вспомнила слова, которые Амвросий говорил по поводу Никодима. Теперь она повторяла Паше, что ему еще рано бежать от мира. Старцы, которых они оба чтят, прежде чем уйти в монастырь, повидали много и всякого; благодаря этому они понимали людей, могли им помочь. А что пришедшим к нему скажет он, если ни о ком и ничего не знает? Похоже, слова Амвросия на Пашу подействовали. Сам переговорив с преподобным, он сказал матери, что решил отложить постриг на пять лет.
Давно шла Гражданская война. Сначала Паша хотел ехать на юг и там присоединиться к Добровольческой армии, но пробраться в Крым возможности не было, поезда же в Сибирь, где продолжал воевать Колчак, по непонятной причине еще ходили.
Письма от Паши из Иркутска, Читы, Хабаровска они получали до лета двадцать первого года, хотя и нерегулярно, обычно с оказией, а потом связь прервалась. Всё же до октября они с матерью надеялись, что он жив, вот-вот объявится. Тем более что до Москвы доходили слухи: то, что его видели в Харбине на КВЖД, то, что он в Бирме у англичан управляет чайной плантацией. В конце концов Дуся, которая считала, что, отговорив от пострига, она Пашу и погубила, не выдержала. В ноябре двадцать первого года, оставив сына и рыдающую мать, она вслед за братом едет на Дальний Восток.
В Хабаровске, продолжал Никодим, он дважды вроде бы выходил на явки «Ильи», но оба раза прокалывался. Потом краем до «органов» дошел слух, что «Илья» уехал, кажется, куда-то на Запад. Ища иголку в стоге сена, Никодим полгода колесил по Дальнему Востоку и Сибири, пытался связать концы, но без наводок не выходило. И вот, когда отчаялся, Москва приказывает ему срочно возвратиться в Хабаровск: по агентурным данным, не сегодня завтра в городе объявится связная этого Ильи. Шанс, что она выведет, куда надо, редкий.
Так что чуда, объяснял он Дусе, не было – ни большого, ни малого. Как ему было не наткнуться на нее, замерзающую на улице, коли прежде он пять часов, будто хороший филер, шел за ней по пятам. К тому времени Никодиму было ясно, что Илья – Дусин брат Паша, но и она, подобно самому Никодиму, ищет Илью вслепую. Оттого, когда отвел ее на конспиративную квартиру, он хоть и знал, что нарушил служебную инструкцию, вины за собой не чувствовал. «А может, и было, – вдруг вернулся он к чуду, – а то уж больно витиевато: что Господь, что ЧК прямо в унисон вверяют мне одну и ту же душу».
Двумя неделями раньше на городском железнодорожном вокзале, продолжал рассказывать Никодим, разыскивая по приметам нужную даму, он, конечно, обомлел, обнаружив в ней свою духовную дочь, но особенных мук не испытал, был уверен, что разницы нет – дети всех спасут и всё спишут. И за Шкловского ему не стыдно. Он еще в Москве, прочитав его воспоминания о Закавказском фронте, надо признаться, замечательные, понял, что среди прочего речь в книге идет и о смерти Дусиного мужа. Но сказать не сказал, решил на всякий случай попридержать. И вот в Хабаровске, когда ему кровь из носу понадобилась помощница для «детской литургики», а на ее лице ничего, кроме безразличия, хочешь не хочешь пришлось пустить Шкловского в ход.
Из Хабаровска Никодим выехал 7 марта двадцать второго года. У него уже была договоренность со своим местным куратором, заодно и директором недавно образованной в городе коммуны имени Брешко-Брешковской насчет Дуси, так что по сему поводу он не волновался. По новым донесениям, Илью несколько раз видели в Томске, и Москва, не зная, как далеко зашло предприятие, заметно нервничала, требовала от тамошней ЧК срочных сообщений. Для этого Томску был необходим Никодим.
Церковные каналы, которыми пользовался Никодим, отлично действовали и в Сибири. Благодаря им он, не вызывая подозрений, попадал в дома, куда любому другому вход был заказан. Эти связи были преимуществом: они позволили ему за неполную неделю обследовать с полдюжины явок в промышленных слободах на окраинах города. На одной из них в покосившейся, продуваемой всеми ветрами халупе он и обнаружил Илью. Однако успех был случайным. Дело в том, что Илья – прирожденный конспиратор – больше чем на двое суток нигде не задерживался, он и из Томска давно бы уехал, если б не тиф. Никодим нашел Илью на полу – по-видимому, он упал, пытаясь встать с кровати, – совершенно беспомощного и с температурой за сорок. Нашел и, будто оправдываясь, объяснял он Дусе, волей-неволей стал ухаживать. Болезнь протекала тяжело, пять дней Илья вообще не приходил в сознание, только бредил, заплетающимся языком моля Господа дать силы выздороветь и окончить начатое.
Потом Илья вроде бы пошел на поправку, еще лежал в лежку, даже не мог дойти до рукомойника, но хоть понемногу ел. Однако или болезнь отступила на время, или у него был другой тиф, не брюшной, а возвратный, во всяком случае, через неделю температура снова поползла вверх, и со вторым кругом Илья уже не справился. Тем не менее за десять дней, что он был в сознании, они немало о чем успели переговорить. «В сущности, – продолжал Никодим, – мы хотели одного: помочь людям, спасти их, правда, пути выбрали разные».
Всё, что ей рассказывалось, Дуся слушала спокойно, возможно, Никодим готовился к другому или просто стал уставать, но дальше он говорил более рвано. Оснований не доверять Никодиму у Ильи не было, только раз он подивился судьбе, которая к нему, умиравшему в Томске, привела любимого духовника сестры. Впрочем, перемешавшая всех и вся Гражданская война любила выкидывать фокусы, и позднее к этой теме не возвращались. Имен людей, с которыми был связан, Илья также не называл, да Никодим ни о ком и не спрашивал.
Вообще же держался Илья откровенно, и Никодим быстро понял, что никакого нового крестового похода против большевиков – головной боли чекистов – он не организовывал и организовывать не собирался. В агентурные данные ЧК вкралась то ли ошибка, то ли опечатка, история, в сущности, не стоила выеденного яйца. С самого начала целью Ильи был не крестовый поход, а крестный ход офицеров и казаков, то есть людей, виновных в смертном грехе – пролитии братской христианской крови. С иконами и свечами, главное же, с покаянием и молитвой на устах они должны были из Сибири пешком идти к Москве. Он думал о множестве подобных крестных ходов, составившихся из тех, кто убивал в недавней Гражданской войне, неважно, за кого они сражались – за красных, белых, зеленых, – крестных ходов со всей России, идущих к Москве, чтобы здесь, под стенами Кремля, испросить у бывшего врага прощения, примириться с ним. Впрочем, и с крестным ходом у него ничего не получалось, он, как один приехал в Сибирь, так один-одинешенек и умирал.