С этим, наверное, еще можно было бы смириться; хуже было то, что по городу пошли слухи об их отношениях, пресечь которые никак не удавалось. Бальменова распорядилась арестовывать всех, кто их распространял, каждый из пойманных получал по пять лет лагерей за распространение материалов, порочащих советский общественный и государственный строй, и все равно она понимала, что, пока хлыст не оставит ее в покое, слухи не прекратятся. Трижды она предпринимала попытки объяснить ему это, но безуспешно. Он ничего не хотел слышать, и в конце концов она сочла себя вынужденной дать санкцию на его арест.
На процессе Бальменова была обвинителем, причем выступила с очень яркой речью (впоследствии она вошла в целый ряд юридических сборников) и добилась того, что суд, сначала вполне к учителю расположенный, приговорил его к восьми годам лагерей. Суд был показательный, проходил в актовом зале школы, где тот преподавал свою математику, и народу было много, особенно его учеников. Все же приговором она осталась недовольна и не скрывала этого. Через день она написала в область протест и, хотя высшей меры так и не добилась, но судья, давний ее противник, был отозван, а подсудимому добавили два года и дали строгий режим.
Однако, как я сейчас понимаю, на этом процессе было немало странного. Например, основой обвинения было то, что учитель еще до революции пытался воспрепятствовать союзу эсеров и скопцов, тем самым задержав свержение царизма и принеся народу много дополнительных страданий. Кроме того, порвав с хлыстовством, он предал революцию и пытался отвратить от нее и ее, Бальменову. На слух все это звучало привычно и даже не было лишено логики, но только если забыть про одно обстоятельство: в двадцать четвертом году – год этого процесса – обе партии, и скопцы с хлыстами, и эсеры, были официально под строжайшим запретом. Сама принадлежность к ним влекла немедленный арест.
Впрочем, наиболее яркой частью обвинительной речи была вторая ее половина, где Бальменова рисовала суду моральный облик подсудимого. Она начала с подробнейшего и абсолютно честного изложения всех их отношений от первой встречи и первой ночи радения, о которой, в частности, вспоминала так: «От усиленного телодвижения пришла в волнение кровь, везде разлилась приятная теплота, мысли сделались быстрыми и живыми. Скоро во мне появилась какая-то светлость, веселье. Между тем сладкие видения множились, множились и – наконец в душу вошла благодать, меня отпустило. Я чувствовала в себе эту благодать, всей собой я чувствовала, что на меня изливается Святой Дух, мне было свободно и легко».
Дальше она рассказывала об их отношениях в последний год, а завершающим аккордом, финалом речи стала емкая и яркая характеристика внутреннего мира обвиняемого: иногда бес словно овладевал им, он так никогда и не наложил на себя большой печати, только малую (кстати, это ошибка, учитель вообще не был оскоплен), и вот теперь он понял, как силен грех и как велика похоть. Вожделение к ней снова овладевало им, и он снова мог, мог, будто не была от него отнята никакая его часть, он снова хотел ее, и снова плоть его жаждала лишь одного, чтобы они сошлись. Жизнь больше не могла быть продлена через их любовь, это была голая, очищенная от всего похоть, не смягченная ничем похоть, похоть, лишенная какого бы то ни было прощения и оправдания. Это был грех в таком обнаженном, почти хрестоматийном виде, и то, что он поражал его обычно в церкви, посреди молитвы, посреди его борьбы со злом, то, что он нападал и в мгновение ока сокрушал его, не раз давало ему возможность увидеть всю пропасть между благом и грехом, между праведностью, святостью и пороком. Увидеть – и исправиться. Но он выбрал грех.
Многие хористы были убеждены, что после возвращения Бальменовой в Кимры она сойдется с Лептаговым. Они хорошо помнили свои прежние надежды на любовь Лептагова к Бальменовой, помнили, что не раз пытались свести их, подложить Бальменову к нему в постель. Эти попытки хора были просты и наивны, она знала о них с самого начала, и с самого начала ей это только льстило. Она и сейчас, едва снова стала петь в хоре, сделала Лептагову целый ряд вполне прозрачных намеков.
Эти настроения, что она спасет хор, если сойдется с Лептаговым, были еще живы, она немало обо всем этом себе напридумывала и одно время сильно на этот роман ставила. Однако то ли Лептагов перегорел, то ли была другая причина, но он остался к ее кокетству совершенно равнодушен, да я не уверен, что и Бальменова согласилась бы на серьезные отношения, зайди о них речь. Она теперь и сама все меньше верила, что этот путь ведет к спасению.
В сущности, Бальменова ждала и хотела одного человека – Крауса. Она любила его всегда, всегда хотела быть с ним и, когда ее назначили в Кимры, была уверена, что наконец сможет с ним соединиться, стать настоящей женой того, с кем была обручена. Ее не смущало и что он священник, хотя по тем временам брак между священником и городским прокурором любому бы показался немыслимым. Она довольно долго ждала от отца Иринарха какого-нибудь знака, понимая, что эти обстоятельства – и время, и ее прокурорство – не могут ему не мешать, но не дождалась и решила действовать сама. Она не сомневалась в том, что он любит ее, но между ними всегда была, не давала им сойтись, стена. Теперь она понимала, что, если они хотят быть вместе, все должно быть начато ими заново и иначе, и она была готова на это, но не знала и никак не могла узнать, готов ли он.
Для себя она давно уже поставила крест на всем, что раньше мешало их отношениям: и на идеализме, и на партийной этике, и на ребенке, зачатом ею от хлыста. С этим багажом она и ездила, причем трижды, в Константиново. Каждый раз они довольно долго разговаривали, но то, о чем она мечтала, так и не случилось. Сейчас ясно, что отец Иринарх ни ради кого не отказался бы от сына, но она и не собиралась на этом настаивать. Она вообще ни на чем не собиралась настаивать. Тем не менее договориться с ним она не смогла. Впрочем, у меня нет сомнений в том, что эти визиты не оставляли отца Иринарха равнодушным. Он боялся их, боялся ее и того, что от нее исходило. Похоже, что его тянуло к ней так же сильно, как ее к нему, и он страшился, что поддастся. Во всяком случае, дня через три-четыре после каждого посещения Бальменовой Константиново он появлялся в Кимрах, и это был как бы ответный визит.
В Константиново отец Иринарх был кротким, тихим батюшкой, но попав в Кимры, он преображался. Я помню его, идущего кривой, горбатой улочкой мимо окон нашей гостиницы, идущего во главе целой толпы народа, которую он собрал своей проповедью о борьбе с грехом, о богопротивной антихристовой власти и последних временах, что уже настали. Толпа громила все, что встречала на пути, от невинных складов, лавок и мастерских до здания уездного совета, уездного же управления внутренних дел, телеграфа, банка и отделения Наркомзема. Причем людей было столько, что каждый раз у меня было ощущение, что еще чуть-чуть – и они захватят город. Все же властям в конце концов удавалось восстановить порядок.
Теперь инициатива переходила к Бальменовой и начиналась кровавая баня. Люди арестовывались сотнями, вводилось так называемое ускоренное судопроизводство, и в соответствии с ним смертные приговоры выносили буквально пачками. Обвинение было стандартным – мятеж. Кимрами овладевал форменный ужас. Тысячи горожан разбегались кто куда, прятались у родственников по окрестным деревням или просто затаивались. Город пустел, как во время чумы. Так совпало, что через месяц после второго из этих мятежей в Кимрах была проведена перепись (часть всесоюзной); к немалому изумлению областного начальства, она показала, что население города уменьшилось почти вдвое.