Раньше ненавидя друг друга, разведенные рекой, хористы теперь делали что могли, чтобы молитва собрата дошла до Господа. Они быстро научились уходить в тень, тушеваться, в них появилось благородство и нежность. Нередко им было трудно, но они находили все больше радости в том, чтобы вести свои голоса, не мешая поющему сольную партию; они поняли наконец, что то, что он пел, – часть и их отношений с Богом.
Хористы пели, как веровали, и Лептагова смущало только то, что многие из них не умели выделить из собственной жизни главного. Возможно, его вообще не было, жизнь была непрерывна, грех и добродетель были в ней спутаны и переплетены, и чтобы разобраться во всем этом, чтобы распутать клубок, они и обращались к Господу. Они были дети неразумные, и, как дети, они обращались к Нему и надеялись, что Он даст, ниспошлет им милость. Лептагов же знал, что, вернув хору порядок и правила, он выгнал его из детства; эти вещи были очень взрослыми, и здесь они уже не могли рассчитывать на снисхождение.
Идея Бальменовой о возможности и необходимости скопцам и эсерам соединить силы в борьбе против общего врага оказалась блестящей – опыт тех и других, огромные финансовые ресурсы сектантов: деньги их банка и деньги сотен богатейших русских купцов, их потайные корабли, уже не один век спасающие праведных посреди моря греха, и все это в союзе с сетью революционных групп и кружков народников, густо разбросанной по империи, – немудрено, что новой организации понадобилось меньше года, чтобы поставить под свой контроль революционное движение России, полностью подмять под себя и большевиков с меньшевиками, и эсдеков, и анархистов – словом, всех.
Когда же спустя год Россия окончательно проиграла войну Германии и старая система рухнула, от легкого толчка рассыпалась и ушла в небытие, будто ее никогда и не было, союз эсеров и скопцов практически без борьбы занял пустое место. Конечно, и в этот год до революции, до власти, а тем более позже, между сектантами и эсерами нередко вспыхивали конфликты, многие, в частности большевики, верили, что союз недолговечен, уж больно обе группировки везде и во всем разные. Статьи с предсказанием его скорой гибели под привычным заголовком «В одну упряжку впрячь не можно коня и трепетную лань» появлялись в газетах едва ли не раз в месяц.
Например, первый, причем острейший, конфликт, о котором стало известно прессе, был связан с тем, что, едва объединившись, оба лагеря начали самым интенсивным образом вербовать сторонников и прозелитов, часто переманивая их друг у друга. Каждому казалось, что вот, еще немного – и он сумеет превозмочь. Слава Богу, это безумие удалось остановить, пока силы тех и других еще сохранялись в равенстве. После долгих споров эсеры и сектанты договорились пока вообще прекратить прием новых членов. Причина подобных строгостей была в следующем – лидеры коалиции поняли: лишь только они придут к власти, к ним начнет липнуть всякая шваль, им же было надо, чтобы и дальше ряды их состояли из одних чистых и верных.
Боясь попутчиков, скопцы и эсеры решились тогда на очень хитрый шаг – до сих пор не знаю, кому это пришло в голову. После революции, едва минули сутки, как власть полностью оказалась в их руках, они под страхом смертной казни сами себя запретили, снова уйдя в привычное им глухое подполье. Власть они тогда формально передали потерявшим влияние большевикам, впрочем, могли передать ее и любой другой партии – дела это не меняло. Большевики стали их маской, их прикрытием, все места в коммунистическом политбюро заняли те же скопцы и эсеры, лишь генеральный секретарь – фигура, в сущности, декоративная, остался прежний – Сталин – всамделишный большевик.
Скопцы и эсеры, конечно, знали, что слухи о действительном порядке вещей так и так будут просачиваться, – это неизбежно, и, чтобы разом пресечь их, начиная с двадцатого года почти всякий месяц устраивали публичные процессы, чрезвычайно изощренные, с бездной выдумки и вдохновения (скопцы на них по традиции обвинялись в изуверстве, эсеры – в терроризме), которые кончались казнями арестованных. Готовых пожертвовать жизнью ради общего дела в рядах тех и других по-прежнему найти было нетрудно.
Под именем большевиков союз продолжал править Россией и дальше, год за годом пытаясь построить в ней жизнь такой, какой, по их понятиям, она должна была быть. Конечно, время от времени политбюро было вынуждено принимать во внимание и настроения масс, поэтому курс страны менялся, иногда даже довольно резко менялся. Например, авторами политики военного коммунизма были поддержанные народом эсеры, когда же она провалилась, власть и влияние перешли к скопцам. Идея нэпа – их идея, это дитя их хозяйственной сметки, умения торговать и заниматься делами.
Потом массы снова переметнулись к народникам, и коллективизация эсерами, хотя и не сразу, была поддержана; предложил ее Сталин, эсеры же, поколебавшись, проголосовали «за». Уж больно тосковали они по русской общине, по совместному коллективному владению землей и такой же совместной коллективной работе на ней – уж больно любили старую народническую идею, что русский мужик изначально, по природе своей, коммунист. Сталин, который с каждым годом становился хитрей – а ведь был сделан ими главой партии, потому что всеми считался дурачком, – сумел на этом сыграть, добился санкции, сперва очень ограниченной, на обобществление земли (только в двух уездах в качестве эксперимента), а потом, неведомо как, это главное несчастье русской жизни пошло-покатилось уже само собой.
Обе стороны еще до революции поняли, что, отказываясь ради прочности союза от приема новых членов, движение быстро превратится в нечто вроде монашеского ордена, потеряет всякую связь с народом, а это чревато многими, в том числе и непоправимыми, ошибками; поэтому в том же семнадцатом году было постановлено следующее: важнейшие решения, которые совместное эсеро-скопческое политбюро намеревалось предложить стране, сначала петь в лептаговском хоре, чтобы посмотреть, созвучно ли оно, не выбивается, не диссонирует ли с тем, что и как поет сам народ. Это предупредило немало бед, и очень жаль, что ни политика военного коммунизма, ни план коллективизации по неизвестной мне причине пропеты не были. Тогда, возможно, все бы было иначе.
Очень скоро после своего возвращения из эмиграции (это было уже в двадцать втором году) Бальменова заняла место прокурора Кимр. Несмотря на немалый революционный стаж и прошлые заслуги, она и позднее не сумела подняться выше – так до конца жизни, то есть до сорокового года, оставалась в Кимрах. Впрочем, для той эпохи этот вариант, без сомнения, из благополучных.
Прокурором она с самого начала была жестким, пожалуй, даже жестоким. Кровавая вакханалия, которая то и дело захлестывала город, многими связывалась именно с ней, с ее желанием выдвинуться, обратить на себя внимание старых товарищей по партии. Оснований считать, что это досужие домыслы, у меня нет никаких. Впрочем, в хоре (а петь она продолжала также до конца своих дней) она была совсем другая; не думаю, что хоть кому-нибудь из тех, кто ее слышал, но не знал, приходило в голову, что «в миру» она прокурорствует.
Ария Бальменовой, восходившая еще к той ее дореволюционной партии, была не только из самых больших, но и, безусловно, самой странной арией хора. По словам часто безмерно холодная и казуистическая, она пелась с совершенно не знакомым мне горем и страданием. С каждым годом она все больше была наполнена ужасом женщины, от которой ждут намного больше, чем она может дать, женщины, которая понимает, что она не в силах на себя это взять. Она мечтает об этом, готова на все, но боится так, что я не знаю вообще, с чем это можно сравнить.