Наконец Господь сжалился, ее отпустило, ей сделалось легко, будто она – ангел или девочкой, голая, плавает в пруду и все не хочет вылезать, такая теплая вода. Потом кто-то, словно она снова маленькая, берет ее на руки, и ей больше никуда не надо бежать, она в безопасности. Это было последним, что сохранила ее память, а дальше, не помня как, вообще ничего не помня, она сошлась с ним, стала этой ночью его, зачала от Святого Духа.
В Кимрах Лептагов принимал к себе всех, кто хотел петь, и, как когда-то в Петербурге, где ему за неделю надо было найти людей для пробных исполнений «Титаномахии» и он гонялся буквально за каждым голосом, народ в хоре подобрался разный и странный. Мне не известно, что и о ком, кроме скопцов, он доподлинно знал, – в любом случае прошлым этих людей он интересовался мало. В Петербурге он подбирал хористов под конкретную музыку, и только это: тембр, количество октав, разработанность, звучание голоса – имело для него значение. Он говорил это везде, говорил и в полиции – было время (я об этом уже писал), когда его вызывали туда чуть ли не через день, все пытаясь добиться, почему едва ли не половина участников хора значится у них в списках как антиправительственные элементы. Он вел себя тогда довольно ловко. Как ему и велели опытные люди, начинал с того, что этого не может быть, он бы никогда подобного не допустил, и сразу же принимался нудно объяснять, что за музыку он писал и для кого, и как уже совсем рядом с финалом вдруг потерял веру в то, что делал, и если бы не собрал людей, могущих это пропеть, кончить работу не смог бы. Так что он своим хористам обязан по гроб жизни и за каждого готов поручиться. Конечно, он валял дурака: кто они и чем занимаются, ему было известно, известно о многих, не только о скопцах, к которым он и обратился именно потому, что они скопцами были. И все же по большому счету это было правдой: его действительно интересовали лишь их голоса. Понимала это и полиция. Чин, который его обычно допрашивал, обращался с ним намеренно ласково, как с человеком случайным, ни в чем предосудительном не замешанным, и Лептагов, с юношеских рассказов отца ненавидевший и боявшийся жандармов, в конце концов настолько осмелел, что однажды, когда ему в очередной раз зачитали фамилии из его хора и в очередной раз объяснили, что вот этот, например, член боевой группы эсеров и принимал участие в осуществлении такой-то акции, а тот и тот принадлежат к изуверской секте, важно ответил, что это свидетельствует лишь о том, что правительство, в отличие от вышеназванных организаций, уделяет мало внимания музыкальному воспитанию народа, иначе он, Лептагов, без сомнения, набрал бы себе голоса исключительно из добропорядочных граждан.
Это его совершенно искреннее безразличие ко всему в хористах, что ему не было нужно для «Титаномахии», продолжалось больше двух лет, то есть даже дольше истории с самой ораторией. Но прочее безразлично Лептагову отнюдь не было, и любые изменения его отношений с хором давались ему с превеликим трудом. Лептагов хорошо понимал, что, отказавшись от «Титаномахии», самолично поставив на ней крест, он разрушил и все остальное ради «Титаномахии» и под нее созданное, тем не менее сначала и в Кимрах каждый не согласованный с ним шаг хора приводил его в настоящую ярость. С этим он возобновил спевки, и лишь потом, раз за разом убеждаясь, насколько мало нужно им то, с чем он к ним шел, Лептагов начал уступать.
Нельзя сказать, чтобы он принял их отход от него легко, но я уже говорил, что одно его утешило: хор, дальше и дальше от него, Лептагова, отдаляясь, косвенным образом оправдал его бегство в «Титаномахию»; получалось, что, возможно, и в самом деле иного, не через ораторию, пути к этим людям не было. Ни к ним, ни с ними. Он видел, что сейчас в них нет и тени сомнения, пожалуй, они даже гордятся тем, что они такие, какие есть, и другими уже никогда не будут. Они, словно малые дети, наперегонки бежали к нему это сказать и все боялись, что он их снова не поймет. Но срок, когда он их услышал, когда наконец понял, чего они от него ждут, пришел и для него, и Лептагов постепенно смиряется, даже находит теперь удовлетворение в делании именно того, чего от него хотят. Он научается понимать их с полуслова, это непросто, потому что они редко могут ясно выразить, что им от него надо, но он угадывает, находит, ловит их мысли и все идеально исполняет. Это становится для него как бы культом.
Теперь он боится одного: дать им право сказать, что именно он, Лептагов, снова повел их не той дорогой. Неделями этот страх его буквально преследует. Чтобы избавиться от него, он дает себе слово, что, что бы ни было, они не получат и шанса обвинить его. Они идут тем путем, который считают правильным, он сделал все, чтобы объясниться с ними, но слушать его они не пожелали. В конце концов хористы вынудили его признать, что это их право – идти к Богу той дорогой, какой они считают нужным.
Новые отношения с хором, которые у него установились, потребовали от Лептагова множества прежде совершенно ему ненужных вещей. Все, что раньше он умел: его композиционный дар, даже способность владеть и управлять хором, – на первых порах должно было отойти в тень. Сначала ему следовало стать их наперсником и исповедником, он обязан был узнать всю их подноготную – кто они, что хотят сказать Богу и вообще чего от Него хотят. Он должен был все это узнать и во всем разобраться, все понять и разложить по полочкам, чтобы потом, когда время разговора с Богом придет, помочь им, каждому из них, справиться с косноязычием, сделать так, чтобы Господь его услышал и понял.
Неожиданно эта работа оказалась для него весьма интересной. Он и вправду быстро вошел во вкус этих занятий, по своей сути чисто этнографических. Ему нравилось, что он чуть ли не каждый день узнает о своих хористах нечто новое, нравилось, что они всегда повернуты к нему, открыты и доверчивы, как младенцы. У них теперь не было от него тайн, и это его, без сомнения, трогало. Он явно относился к ним со все большей симпатией и был этому очень рад.
Скоро он увлекся своими хористами настолько, что, по свидетельству близких друзей Лептагова, того же Старицына, ни о ком другом разговаривать с ним стало невозможно. И все же это было лишь увлечение, никто, ни один человек из тех, с кем я разговаривал, ни разу не сказал мне, что он их полюбил. Я ждал этого слова, пожалуй, даже намекал своим собеседникам, что жду, что они его скажут, но оно так и не прозвучало.
На летний сезон 1926 года пришелся пик интереса Лептагова и к скопцам, и к хлыстам. Узнав о них за последний год больше, чем за четыре предыдущих, он словно переполнился; теперь ему надо было начинать строить, иначе все это в нем бы перегорело. То, что он возводит в двадцать шестом году, мало похоже на его предыдущие постройки, сразу видно, насколько нарушены в этих храмах пропорции. В отличие от его прежних работ, они массивны, устойчивы, но напрочь лишены легкости. Это во всех отношениях скопческие молитвенные дома, другие голоса использовались Лептаговым, когда он их ставил, лишь на подсобных работах.
В них и здесь не было особой нужды, и он брал их только для того, чтобы хоть как-то занять людей, сгладить недовольство остальных голосов. В том, что он строил тем летом, было настолько явным, что он решил отказаться от роли дирижера, мирового судьи, сам теперь признает лишь скопческий путь к Богу, что это едва не вызвало в хоре новый раскол – первый подобного рода случай за время его жизни в Кимрах. Все же другие хористы и здесь смирились, так что в конце концов эта история лишь укрепила власть Лептагова над хором, еще больше развязала ему руки.