Кипели шекспировские страсти, плелись хитроумные интриги, продумывались многоходовые комбинации, собирались компрометирующие материалы, проводились шумные многочасовые собрания, сопровождавшиеся «топотом ног и выкручиванием рук, со слезами, инфарктами, ликованием»
[313] — и всё это ради того, чтобы из-под кого-то выдернуть кресло и занять освободившееся место. А когда дело было сделано и все освободившиеся места заняты, участники шумной кампании предпочитали забыть о содеянном, навсегда вытеснив его из своей памяти. Юрий Трифонов был первым, кто описал и объяснил механизм исчезновения исторической памяти. «Всю жизнь старался об этом забыть, и почти удалось, почти забылось. <…> Потому что память — сеть, которую не следует чересчур напрягать, чтобы удерживать тяжёлые грузы. Пусть всё чугунное прорывает сеть и уходит, летит. Иначе жить в постоянном напряжении. <…> Он старался не помнить. То, что не помнилось, переставало существовать. Этого не было никогда. <…> Ну, не было, не было ничего. <…> Глебов не знал, что настанет время, когда он будет стараться не помнить всего, происходившего с ним в те минуты, и, стало быть, не знал, что живёт жизнью, которой не было»
[314].
Итак, четверть века тому назад никакой Глебов жил жизнью, которой не было. Батон не имел стержня в самом себе и, подобно жидкости, принимал форму сосуда. Он полностью подчинялся обстоятельствам, не желая делать осознанный нравственный выбор, а предпочитая, чтобы непреодолимая сила вещей подталкивала его к тому или иному судьбоносному решению. Строго говоря, Глебов не был ни подонком, ни циником и не собирался идти по трупам, карабкаясь вверх. Всю свою жизнь Батон существовал как порождение советской эпохи и советской системы. Он привык к тому, что выбор делают за него, и не был внутренне свободным человеком, который при любых обстоятельствах старается поступать в соответствии с нравственным законом. Мораль не являлась для Глебова самодостаточной ценностью, но она не была для него и пустым звуком или чем-то малосущественным и незначительным. Угодив в западню, которую ему приготовили Друзяев и Ширейко, Глебов не без внутренней борьбы подчиняется обстоятельствам. Прежде чем начать действовать по сценарию, который разработали и навязали ему Дороднов и его шайка, будущий аспирант пытается разобраться в ситуации — осмыслить сложившуюся обстановку и свои собственные чувства к своему учителю Николаю Васильевичу Ганчуку. В известной степени Глебов ищет оправдание своему грядущему предательству: «Но ведь Николай Васильевич честнейший, порядочнейший человек, вот же в чём суть! И напасть на него — значит напасть как бы на само знамя порядочности. Потому что всем ясно, что Дороднов — одно, а Никвас Ганчук — другое. Иногда малосведущие спрашивают: в чём, собственно, разница? Они просто временно поменялись местами. Оба размахивают шашками. Только один уже слегка притомился, а другому недавно дали шашку в руку. Поэтому, если напасть на одного, это вроде бы напасть и на другого, на всех размахивающих шашками. Но это не так. Всё же они делают разные движения, как пловцы в реке: один гребёт под себя, другой разводит руки в стороны. Ах, боже мой, да ведь разницы действительно нет! Плывут-то в одной реке, в одном направлении»
[315].
Глебов прекрасно понял, что если он откажется от сотрудничества с шайкой и повернёт фронт, встав на защиту Ганчука, этот безупречный в нравственном отношении поступок не пройдёт для него бесследно. Ему придётся расстаться с мечтами об аспирантуре и фактически уйти из профессии, превратившись в мелкого клерка. А ведь Вадим Глебов не был конъюнктурщиком: в конце 1940-х — начале 1950-х он занимался добросовестным изучением, разумеется, насколько это было тогда возможно, русской журналистики восьмидесятых годов XIX века. Конъюнктурщик всегда использует в корыстных целях сложившуюся обстановку. Приспособленец умеет ловко применять к обстоятельствам свои взгляды, вкусы и убеждения. Приспособленец избрал бы в эти годы какую-нибудь «актуальную» тему, воспевающую роль партии в расцвете советской литературы или критикующую разнообразные проявления «низкопоклонства перед Западом» в советской журналистике. Бывший фронтовик Глебов не стал писать ничего подобного поэме «Золотой колокольчик», которую сочинил туркменский поэт Мансур и перевёл на русский язык бывший фронтовик Геннадий Сергеевич из «Предварительных итогов». Более того, избранная Глебовым тема исследования требовала продолжительных поисков и освоения огромного пласта разнообразных источников. Материал был столь обширен, что в нём легко можно было утонуть. То есть никакой Глебов изначально очень честно и добросовестно относился к своей профессии и не искал лёгких путей.
Столь же искренне Вадим пытался разобраться в своих взаимоотношениях с Соней. Разумеется, и в этом случае Глебов стремится «подогнать» решение задачи под заранее известный ответ. Он не форсировал своих отношений с дочерью профессора, которая была влюблена в него ещё со школьной скамьи. Их взаимоотношения развивались плавно, однако даже в интимной сфере Глебов не оставался самим собой, а уподобился жидкости, которая принимает форму сосуда. Потребовался толчок извне, чтобы он посмотрел на Соню как на женщину. На одной из студенческих вечеринок в гостеприимном доме профессора Ганчука никому не ведомый студент, выйдя на лестницу покурить, в лоб задал вопрос в мужской компании курильщиков: «Кто фалует Сонечку?» Кто-то указал на Глебова, что его неприятно поразило, ибо ни о каком романе с Соней он даже не помышлял. Однако уже на следующий день Вадим подумал о том, что, став её мужем, он получит возможность поселиться в Доме на набережной и, завтракая на кухне, каждое утро видеть Кремль — его башни, дворцы и соборы. Впрочем, двигал им отнюдь не голый расчёт.
В самом начале их романа Глебов ни дня не мог прожить без Сони — это была самая настоящая страсть, глубокое и искреннее чувство. Всю зиму они тайно встречались на профессорской даче. Накал чувств был так высок, а взаимное притяжение — столь сильно, что и Вадим, и Соня были вынуждены пересдавать экзаменационную сессию. Затем появилась холостяцкая берлога одного из приятелей Глебова. Если бы юноша из Дерюгинского переулка хотел лишь одного — перебраться из своей коммуналки в Дом на набережной, то он не стал бы тянуть время и поспешил бы оформить свою связь с Соней. Их роман продолжался уже год, когда об этом разнюхал заведующий учебной частью Друзяев. А профессор Ганчук и вовсе узнал об этом от Сони, когда Глебов уже угодил в расставленную для него ловушку. Не исключено, что и в этом случае сработала врождённая глебовская осторожность, в которой даже он сам себе не всегда мог дать отчёт. И как бы ни хотелось Глебову перебраться в Дом на набережной, аура этого места была такова, что осторожность возобладала над всем прочим. «Тот ужасный дом» — так охарактеризовала его Алина Фёдоровна, мать Шулепы. Почти всем жителям этого дома была свойственна некая фанаберия. Однако жильцы Дома на набережной слишком часто исчезали. «Те, кто уезжает из этого дома, перестают существовать»
[316].