Купили кенара, учили петь, Дарвин размышлял: для чего птицы поют? (Считалось — чтобы славить Господа.) Уильям увлекся жуками, отец решил, что это наследственное, обрадовался, накупил ему сачков. В школу пора ездить самому, купили пони, учили езде без стремян (нельзя пони делать больно), Уильям дважды расшибся, но выучился. И надо было что-то решать с его образованием. Он был сообразителен, но, кроме ловли жуков, рвения не проявлял ни к чему. Была в Лондоне прогрессивная школа Брюс-Кастл: педагоги вместо зубрежки прививали любознательность, в программе — естественные науки, техника. Дорого, 80 фунтов за семестр. Дарвин советовался с Фоксом: «Мы сейчас только и думаем что о школе, мне ненавистна мысль, что мальчики 7 или 8 лет убьют на зубрежку латыни…» Но решиться на Брюс-Кастл он был не готов: «Очень рискованно так отклониться от обычного курса, как бы плох тот ни был». Съездили с Уильямом посмотреть школу, понравилась, но отец продолжал колебаться, родственники советовали престижную классическую школу Регби, а сын пока продолжал ездить в Митчем. Но тут стало не до него: Энни опять расхворалась, диагноз никто не мог поставить. В начале октября мисс Торли повезла ее и Генриетту на морской курорт Рамсгейт. Через неделю прибыли и родители. Но Энни стало хуже.
Мать забрала ее в Лондон, показать Холланду. Тот произнес общие слова о «нервном утомлении», на которое списывали все недиагностируемые хвори, особенно у женщин и девочек. Ни диагноза, ни внятных симптомов, все как у отца. В отчаянии он писал Фоксу, что, может, лучше было не заводить семью. В декабре Энни кашляла, мать опять повезла ее к Холланду, он прописал полоскания, не помогло. Решились на водолечение, написали Галли, что приедут весной, дома начали обливания и обертывания, девочка простудилась еще сильнее, в марте вся семья свалилась с гриппом, обливания прекратили. 24 марта 1851 года Дарвин отвез Энни, Генриетту, мисс Торли и мисс Броди в Малверн, снял дом. Через несколько дней Энни перестала кашлять, окрепла. Он воспрял духом, помчался в Лондон, обегал знакомых. Ожидалось грандиозное событие — первая Всемирная выставка, для которой построили Хрустальный дворец, гигантское здание из стекла и металла. Лайель был членом выставочного комитета, рассказывал о диковинах: прибор, предсказывающий бури, машина, передающая на расстояние печатные тексты. Дарвин помчался домой — собирать семейство для поездки на выставку. А 15 апреля Торли телеграфировала, что Энни хуже.
На другой день он был в Малверне. Состояние больной продолжало ухудшаться: высокая температура, рвота. Диагностировали «желудочную лихорадку», лечили вином и камфарой. Эмма собиралась рожать, едва ходила, прислала на помощь мужу невестку, Фанни Веджвуд; за ней самой ухаживала сестра Элизабет. Дарвин слал жене отчеты: «Нынче у нее жар… но доктор полагает, она поправляется… ухудшения нет; только что она поела каши и сказала, что больше не хочет…» Он вроде бы и хотел не волновать жену, но привык ей жаловаться и сдержаться не мог: «Ты не узнала бы нашу прежнюю Энни в этих обострившихся, страдальческих чертах… Она только что сказала "папа"… Я тогда осмелился надеяться, что увижу мою прежнюю дорогую Энни с ее живым круглым личиком… Мне легче, когда я пишу тебе, потому что, пока пишу, я могу плакать…» 22 апреля Энни стало лучше, он сообщил, что она выздоравливает. 23-го она потеряла сознание и через несколько часов умерла.
«Моя дорогая Эмма, молю Бога, чтобы письмо Фанни тебя подготовило. Она уснула последним, самым сладким сном сегодня в полдень. Наш бедный ребенок прожил такую коротенькую жизнь, но, надеюсь, счастливую…» Жена отвечала: «Я слишком хорошо поняла, что это значит, когда не получила вчера известий… Когда обрушивается удар, это перекрывает все, что было раньше… Из-за тоски по нашему утраченному сокровищу я стала невыносимо бесчувственна к остальным детям, но скоро мои чувства к ним вернутся. И помни, пожалуйста, что первое мое сокровище — это ты, и всегда был ты. Единственное, что мне поможет, это твое возвращение, чтобы мы плакали вместе. Я боюсь за тебя… думать об этом невыносимо». С той же почтой пришло письмо от Элизабет, требовавшей немедленно ехать к жене, которой очень худо. Покойницу предлагалось не везти домой (далеко), а хоронить в Малверне; с этим справится Фанни. Выглядит эта история странно. Возможно, Эмма была в такой депрессии, когда плюют на приличия: она не подумала скрыть, что любовь к мужу превосходит материнское чувство. Возможно и иное: та же любовь подсказывала ей, что он будет сильнее мучиться, если могила будет у него перед глазами. Сама она была из тех, кто утешается в воспоминаниях об умерших, но он был другой; она видела, как на него подействовала смерть отца, и жертвовала Энни ради него, а не ради себя. Он сперва ехать отказался, но за него взялась Фанни, также получившая инструкции от Элизабет. Уехал. Фанни отвезла Генриетту в Лит-Хилл и занялась похоронами.
Дома мать перебирала ее вещи. Отец видеть этих вещей не мог. Вероятно, он предпочел бы, как когда-то его отец, никогда не упоминать о потере. Но, возможно, он чувствовал себя предателем. (Нашли третий нехороший поступок, но не хочется радоваться по такому поводу.) Собрался с духом и написал о ней. «Наиболее яркая черта ее, сразу возникающая передо мною, это — жизнерадостность, несколько умерявшаяся другими чертами, а именно чувствительностью, которую посторонний мог и не заметить, и нежностью… Когда ей бывало плохо, она словно чувствовала себя лучше, если мать ложилась рядом с ней, — на других наших детей это не оказало бы такого действия. И в любое время она готова была в течение получаса приглаживать мои волосы, чтобы "сделать их красивыми", как она выражалась, или разглаживать мой воротник, она всегда готова была ласкаться ко мне, бедная моя, дорогая девочка… Она испытывала забавное пристрастие к чересчур изысканным выражениям… Когда она была так измождена, что едва могла говорить, она хвалила все, что ей приносили, а о чае она сказала, что он "чудесно хорош"….Мы потеряли радость нашего дома и утешение нашей старости…»
Мисс Броди сказала, что не может остаться в доме. Дарвины назначили ей пенсию, она уехала. Мисс Торли осталась. Генриетта тосковала долго, мальчишки, кажется, не очень. Родители не говорили об Энни с другими детьми. Потом мать нарушила молчание, отец, напротив, замкнулся еще сильнее. По словам Генриетты, за оставшуюся жизнь он упомянул об Энни дважды. «Я не смела при нем назвать ее имя». Леонард вспоминал, как однажды, спустя несколько лет после смерти сестры, подошел к отцу, гулявшему в одиночестве: «Он, после того как произнес одно или два приветливых слова, вдруг отвернулся, словно не в силах говорить. Тогда меня как удар поразила мысль, что ему не хочется жить».
Вероятно, Дарвин ошибся, Энни не наследовала его болезнь. Галл и написал, что она умерла от «желчной лихорадки тифоидного типа». (Тиф тогда не диагностировали по-настоящему, а сваливали в кучу все, что симптомами напоминало его.) Сейчас полагают, что девочка умерла от туберкулеза с осложнением в виде перитонита. Ее отец одним из первых поздравит Коха с открытием туберкулезной бациллы, но до этого пройдут годы и он не свяжет открытие Коха с болезнью дочери.
Была в семье еще беда, о которой не упоминается в переписке и известно только из дневников Эммы. Четырехлетняя Бесси испытывала трудности с речью, координацией движений, пугалась чужих, у нее развился нервный тик, она начала разговаривать сама с собой. Ни у кого из предков подобного не замечалось. При этом физических хворей у нее не было. Ужасное предположение: Энни сгубило то, что ее родители были кузенами, а у Бесси это по-иному проявляется? Дарвин начал собирать информацию о влиянии родственных браков на здоровье детей. Браки между кузенами бывали во всех сословиях. Некоторые врачи говорили, что они вредны, но в ученых кругах это считалось предрассудком; большинство, напротив, полагало, что слияние «хорошей крови» с родственной, если она тоже «хорошая», идет на пользу. Далее увидим, удастся ли отцу Энни подобраться к разгадке.