Я помню огромную клинику, в которой я не увидела ни одного английского слова. Меня это бесило. Я помню, как мама пошла позвонить папе и Геночке и попросила меня чуть-чуть подождать. А у меня было только одно желание: найти какое-нибудь место, где я смогу поспать до того, как мама вернется. Головой я понимала, что спать нет смысла, что это просто глупо… потому что скоро термин. Но я все-таки пошла искать место, где смогу посидеть или полежать. Было абсолютно не принципиально, где спать… хоть на полу, как часто это делают люди в аэропорту. Мне так и не удалось найти подходящего места: меня абсолютно все не устраивало. Я заблудилась. Это взбесило меня еще больше. Я потеряла маму. И я отдавала себе отчет в том, что плохо соображаю… меня это пугало. Я поглядывала на стрелки часов, которые уверенно приближались к восьми, и злилась на себя, и на маму, от которой я сама куда-то ушла. Наконец-то мы встретились… Она была напугана, потому что долго не могла меня найти и тоже бродила кругами по клинике. Естественно, мама осталась во всем виноватой. Ее предложение что-нибудь поесть вызвало у меня очередной приступ агрессии…
В восемь часов нас принял профессор. Я помню его серьезное сосредоточенное лицо и взгляд. Помню стол в его кабинете. Мама сказала ему, что я говорю по-английски. Он задавал мне какие-то вопросы… элементарные. На все вопросы у меня был один и тот же ответ: «Простите, можно я немного посплю и потом отвечу?..» Я отдавала себе отчет, что сижу напротив человека, ради которого мы сюда прилетели, и говорю ему полную ерунду, но я не могла себя контролировать. Мне больше всего на свете хотелось спать. Он смотрел на меня испуганными глазами. На этом все закончилось… Я просто превратила его стол в школьную парту, подложила руки под голову, в очередной раз нелепо извинилась и решила поспать. Маме он потом сказал, что мое поведение можно охарактеризовать одним словом – «полукома».
Что я помню еще… это кровать в коридоре и белый потолок. Я не помню, сколько я там лежала – в памяти остался только цвет потолка. Мне казалось, что я лежу там вечно. Я дергала каких-то врачей, которые проходили мимо меня, и спрашивала у них, когда меня отсюда заберут. Они отвечали одинаково: «Как только освободится место в палате». Помню, какое облегчение я испытала, когда белый потолок начал мелькать перед моими глазами вперемешку с лампами. Меня везли в палату… Моими соседями оказались пожилые люди, каждого из которых от меня отделяла ширма… Периодически ширмы приподнимались, и я искренне порадовалась за соседку-бабушку, которая в свои во– семьдесят-девяносто лет была с идеальным маникюром и красным лаком на ногтях…
Помню бесконечные капельницы, уколы, трубки, катетеры, десятки англо– и русскоговорящих врачей, сестер, медбратьев… помню, как мне несколько раз пытались пробить трахею… помню жареную курицу и кока-колу… и контраст с украинским врачом из частного самолета, который не разрешил мне съесть сочное зеленое яблоко и с улыбкой на лице грыз его у меня под ухом… Помню высокую температуру: мне все время было холодно. Помню маму, которая от меня не отходила: она приезжала ко мне из гостиницы, в которой проводила несколько часов в сутки. Отель был расположен напротив Стены Плача… Помню, как она все время говорила по телефону… и я постоянно слышала Его имя… Гена… Геночка… Геночка… Геночка… Гена… Помню обрывки фраз: «Геночка сказал…», «Геночка договорился…», «Геночка сделал…»… Его имя. Вот, что было важно. Вот, что придавало моральных и физических сил и желание бороться. Потому что я знала, что Он борется за меня и не бросит меня. Потому что Он пообещал мне, что я вернусь. Потому что я Ему поверила. Потому что с Ним мой любимый папа, который тоже делает все возможное, чтобы я попала домой.
Израильские врачи быстро определили мой диагноз… в отличие от украинских, которые считали, что у меня «желтуха», «а может… желчный…», «а может?» Название заболевания ни о чем мне не сказало, так же как и моей маме, – синдром Вильсона – Коновалова. Редкое генетическое заболевание… «одно на миллион». Сначала мы обрадовались, что это не «цирроз»… но оказалось, что радоваться было нечему. Как нам потом объяснили врачи простым языком, заболевание заключалось в том, что в организме скапливается огромное количество меди, которое в десятки раз превышает допустимые нормы. Печень не справляется, перестает выводить медь из организма и отказывает. А потом начинается интоксикация остальных внутренних органов. Что следует за этим – понятно. Самое интересное, что с этим заболеванием можно прожить всю жизнь, и оно так и не даст о себе знать… Но если оно проявляется, то обычно это происходит либо в возрасте семнадцати-восемнадцати лет, либо после шестидесяти. Если заранее знать об этой болезни, то можно отделаться простыми лекарственными препаратами, которые нацелены на выведение купрума из организма и поддержания его уровня в рамках нормы.
В моем случае было два варианта, как «выйти из этой ситуации красиво». Либо спасительные таблетки, либо, если таблетки не помогут – трансплантация печени, потому что моя собственная в этот момент уже практически не функционировала. Израильские врачи бросили все свои силы на мое спасение. Они действовали молниеносно, но медикаменты не помогали. Улучшений не было. Меня все время колотило из-за высокой температуры и подбрасывало на кровати, как футбольный мяч. Температуру под сорок не могли сбить ни чем, поэтому медбратья в долю секунды срывали с меня все капельницы и то, что служило мне одеждой… и обматывали в ледяные простыни. Незабываемое ощущение. Я не знаю, как смотрела на это моя мама… Я не понимаю, сколько сил должна иметь женщина, которая все понимала, видела все, что со мной происходило, но при этом держала себя в руках и старалась не показывать того, что на самом деле творилось в ее душе… Я не понимаю, что делал Он… и как Он это делал, когда израильские специалисты сказали, что, скорее всего, понадобится трансплантация… донор… и страна, которая согласится принять такого пациента, как я…
Думаю, мне было легче всех… Мне было настолько плохо физически, что не оставалось сил ни о чем думать… А папа думал, и Он думал… творил невозможное и принимал решения, когда у меня не было ни виз, ни шансов, ни времени. Он был с моим папой, которому друзья отвечали «мы бы рады одолжить денег, но открываем новый супермаркет», а потом в них просыпалось сочувствие, и они соединяли папу со своими юристами, «чтобы в случае чего узаконить финансовые отношения». Только Он. Единственный. Лучший. Любимый. Он думал только обо мне и спасал меня.
Я помню, как до меня доходили обрывки фраз «в Колумбию лететь слишком долго»… «Швейцария – отказ»… «Возможно, Бельгия… или Германия»… Для меня все было, словно в тумане… до конца просто не доходил смысл происходящего… или я отказывалась верить в то, что это происходило со мной. Может, просто боялась поверить. Или не успевала следить за событиями, которые развивались слишком быстро.
Германия согласилась… Это было 4 июля 2003 года… Меня должны были как-то перевезти из Иерусалима в город Эссен… В последний момент у меня поднялась температура под 41. Меня снова спасли ледяные простыни. Я очень переживала, как я буду лететь, потому что куда-то делась моя одежда – легкие белые штаны фирмы «Diadora», которые мне подарил папа незадолго до того, как я заболела. Оказалось, что штаны по ошибке забрали в химчистку – их цвет сливался с постельным бельем. Но искать их времени не было. Какая-то женщина в последний момент искренне предупредила нас с мамой, что если в Германии у нас есть какие-то знакомые, то лучше им позвонить, потому что, по ее мнению, «немецкие врачи никогда не славились своим дружеским отношением»… Если бы эта женщина только знала, как сильно она заблуждалась…