Тем временем Бодлер посетил Антверпен, Мехелен, Намюр, где он был гостем Фелисьена Ропса, слегка взбалмошного человека, наделенного несомненным талантом живописца и гравера. Он восхищался памятниками, пейзажами, колокольным звоном церквей, но не изменил своего мнения о жителях, продолжая считать их всех людьми низшей категории. И новогодние поздравления матери 1 января 1865 года он послал по-прежнему из Брюсселя. Он признался ей, что опасается уйти из жизни прежде, чем осуществит все свои планы и искупит свою вину перед ней. Но у него было одно извиняющее обстоятельство: «Я уже столько страдал и так был наказан, что многое мне можно простить». Он уже восемь месяцев прозябал в Бельгии, тогда как должен был пробыть там всего несколько дней. Причина очень проста: «Вернуться во Францию я хочу только со славой. Моя добровольная ссылка приучила меня обходиться вообще без развлечений. У меня не хватает сил для непрерывного труда. Вновь обретя энергию, я буду горд и более спокоен».
Это навязчивое стремление вернуться на родину с высоко поднятой головой теперь царило в его сознании, питало его сомнения и объясняло его бездействие. Он подсчитал, что, съедая столько, сколько нужно лишь для поддержания существования, и выпивая минимум вина, он сможет прожить на семь франков в день. В гостинице номер его был оплачен, но почему-то сложилось мнение, что денег у него в обрез, и хозяйка посматривала на него искоса. «Я же вижу, как они кривятся, завидев меня. И потом есть масса мелких расходов, помимо гостиницы, — чтобы их покрыть, я вот уже два месяца иду на разные смехотворные хитрости: табак, бумага, почтовые марки, ремонт одежды и т. д. Например, мечта выпить хинной настойки стала в моей голове такой же неотвязной, как мысль о теплой ванне у больного чесоткой. И потом, мне надо бы принять какое-нибудь сильное слабительное. Ничего этого я не могу себе позволить […] Я страдаю и скучаю. И все же даже если бы у меня было много денег, я бы все равно не уехал. Я отбываю наказание и останусь здесь, пока причины наказания не исчезнут. Речь идет не только о деньгах, но и о книгах, которые надо закончить, и о тех книгах, которые надо продать, которые обеспечат мне во Франции спокойную жизнь на протяжении нескольких месяцев». Он не раз прибегал к помощи ломбарда, чтобы выкарабкаться. Заложил, например, часы, которыми дорожил самым сентиментальным образом.
Когда день у него складывался особенно трудно, он отводил душу на бельгийцах, работая над рукописью «Бедная Бельгия!» Все в них казалось ему отвратительным. Запах черного мыла, которым мыли тротуары и дома в Брюсселе, вызывал у него тошноту; бельгийские мужчины, по его мнению, грубы и ограниченны, а женщин вообще не было в этой стране — одни самки. К тому же они дурно пахли и не умели улыбаться: «Мускулы лица у них недостаточно гибки, чтобы совершать это мягкое движение». И выглядели все, как разжиревшие «рубенсовские персонажи». «При ходьбе они косолапят ноги, — писал Бодлер. — Большинство важных господ носят монокль на шнурке, висящем у носа». На улицах попадалось много горбунов. Кухня, естественно, была отвратительна, а напитки ужасны. Еще он писал следующее: «Если расположить живые существа по порядку, то место бельгийца определить трудно. Можно, однако, утверждать, что его следует поместить где-то между обезьяной и моллюском». Немало листов бумаги исписал Бодлер, язвительно перемывая косточки народу, виноватому, как он считал, в его несчастьях, неудачах и хворях.
Обеспокоенная тем, что он никак не может решиться вернуться во Францию, г-жа Поль Мёрис по-дружески спрашивала его: «Скажите, что Вы делаете в Брюсселе? Ничего. Вы там умираете от скуки, а здесь Вас с нетерпением ждут. Какими нитями привязаны Ваши крылья к этой глупой бельгийской клетке? Скажите прямо». В момент, когда он был склонен к трезвым суждениям, Бодлер ответил ей: «Где бы я ни был, в Париже, в Брюсселе или в любом другом городе, везде я буду неизлечимо болен. Есть такая мизантропия, проистекающая не от дурного характера, а от слишком обостренной чувствительности и от слишком большой склонности обижаться и оскорбляться. — Почему я сижу в Брюсселе, который терпеть не могу? Во-первых, потому, что я здесь нахожусь, а в нынешнем моем состоянии мне будет плохо в любом месте. Затем — потому, что я наложил на себя епитимью до тех пор, пока не отделаюсь от моих грехов (а это происходит очень медленно). А еще до тех пор, пока некто, кому я поручил заниматься в Париже моими издательскими делами, не решит некоторые вопросы». А дальше он снова принялся ругать бельгийскую кухню, бельгийские вина и бельгийских женщин: «От одного вида бельгийской женщины я готов упасть в обморок. Самому богу Эросу было бы достаточно раз посмотреть на лицо бельгийки, чтобы вся его пылкость немедленно пропала».
Чтобы поразвлечься в этом мире чопорных и тяжеловесных людей, он ухитрялся их провоцировать. Поскольку шепотом передавалось, что он находится в Бельгии по заданию французского правительства и шпионит за республиканцами в изгнании, Бодлер распространил слух, что он педераст, что приехал из Парижа специально для того, чтобы вычитывать гранки «развратных произведений», что он к тому же убил своего отца и что его выпустили из лап правосудия только в обмен на услуги в качестве шпика. «И этому поверили! — торжествуя, писал он г-же Поль Мёрис. — Я плаваю в позоре, как рыба в воде».
Тем не менее он продолжал посещать Художественный кружок и салоны Коллара и Стевенса. Любил поражать собеседников различными резкими суждениями. Писатель Эмиль Леклерк, свидетель таких разговоров, писал: «Он очень много говорил, причем напыщенно, о пустяках, мог прочесть целую лекцию своим вибрирующим от горечи голосом, что уже само по себе неприятно действовало на нервы. Секрет его успеха в качестве писателя и рассказчика, а если точнее — художника, ибо он был именно художником, — крылся в том, что можно определить как противоречие. […] Он изображал из себя религиозного человека, а жизнь его, бесстыдно рассказываемая им самим, полностью опровергала мистицизм, который он пытался демонстрировать (…) И тут тоже он предпринимал огромные усилия, чтобы выглядеть человеком небанальным, не понимая, что добивается он лишь пустой выспренности». Что касается французских эмигрантов в Брюсселе, то с ними он не общался. Убежденные республиканцы, бежавшие от режима Наполеона III, продолжали за границей пережевывать свои политические обиды. Единственное, что было у Бодлера общего с ними, — это тоска по Франции. Но они не могли туда вернуться, а он не хотел.
Он полагал, что его памфлет против Бельгии станет звонкой пощечиной, от которой страна не оправится, и вместе с тем произведением искусства, которое вознесет имя автора в зенит славы. Виктор Гюго излил свою желчь против империи в «Возмездиях», а он изольет свою — против подданных короля Леопольда — в книге «Бедная Бельгия!». Лишь бы ему дали время собрать все необходимые материалы! День за днем язвительные записи, словно тучи саранчи, покрывали листы бумаги. Например: «Бельгия — это то, во что, возможно, превратилась бы Франция, если бы она осталась в руках Буржуазии. […] Кто бы тогда захотел прикасаться к этому дерьму?» О, если бы холера — эпидемии опасаются в Брюсселе — уничтожила жителей этого города! «Как бы я насладился зрелищем агонии этого ужасного народа) […] Да, уверяю вас, я бы наслаждался, видя гримасы ужаса и мучений на лицах людей этой расы с желтыми волосами и лиловым цветом кожи!» Какой бы ни была его обида на бельгийцев, как мог он, гениальный автор «Цветов зла», составлять целую книгу из такого рода бесконечных ругательств, не превосходящих по уровню вульгарных надписей в общественных уборных? Близкие ему люди подозревали, что он просто утратил чувство самоконтроля или даже что его психическое здоровье вообще оставляет желать лучшего. Но он продолжал упорствовать в разрушении этой страны и самого себя. «Бедная Бельгия» или бедный Бодлер?