Чтобы отдохнуть от волнений, он провел два дня в Сталь-су-Юккле, имении богатого промышленника Леопольда Коллара, друга Стевенса. Г-жа Коллар обожала французскую культуру, неплохо рисовала и любила природу, но, увы, имела, по мнению Бодлера, непростительный грех: восхищалась Жорж Санд и верила в прогресс…
Несмотря на теплый прием, он вернулся в гостиницу «Гран Мируар» в отвратительном настроении. Получив письмо от матери, он 6 мая 1864 года написал ей ответ, к которому приложил статью Фредерикса: «Вот заметка о моем первом выступлении. Здесь говорят, что это — огромный успех. Но, между нами говоря, дела идут очень плохо. Я приехал слишком поздно. Здесь все ужасно жадны, медлительны до невозможности и совершенно пустоголовы. Одним словом, бельгийцы глупее французов. Здесь ничего нельзя получить в кредит, нет никакого кредита — возможно, для меня это и лучше». Он рассчитывал прочесть в Брюсселе еще одну лекцию (за которую, как он пишет, ему заплатят не 200 франков, как он надеялся, а только 50) и организовать турне по провинции: «Вот мои цели: заработать как можно больше денег на лекциях и заключить договор с издательством Лакруа на издание сочинений в трех томах. Но прежде всего — закончить начатые произведения: „Парижский сплин“ и „Современники“».
На вторую лекцию, состоявшуюся 11 мая, он пригласил Фредерикса, Лакруа, Фербокховена, г-жу Коллар… В тот вечер он должен был читать лекцию о Теофиле Готье. Когда он начал, во вместительном зале Художественного кружка было человек двадцать, не больше. Все они сидели в первых рядах. К тому же по ходу лекции несколько человек ушли. Выступал Бодлер во фраке и белом галстуке перед темным и почти пустым залом, обращаясь, как ему казалось, к голым стенам. Керосиновая лампа освещала его бледное, гладко выбритое лицо. Один из немногочисленных слушателей, бельгийский писатель-натуралист Камиль Лемонье, вспоминал: «Я видел его подвижные глаза, горящие, как два черных солнца. Рот его жил независимо от выражения лица. Тонкий и мерцающий, он будто дрожал от смычка произносимых слов. И голова находилась где-то далеко вверху, словно на башне, над испуганным вниманием слушателей». В конце раздались два-три хлопка — благодарность лектору, который трижды поклонился «словно перед полным залом». Это был явный провал.
Три другие лекции, 18, 21 и 23 мая, посвященные чтению длинных отрывков из «Искусственного рая», тоже прошли при почти пустом зале. Осознав несомненность провала, руководство Художественного кружка приняло решение прекратить финансирование и выслало Бодлеру через технического служащего 100 франков вместо 500 предполагавшихся. А он рассчитывал именно на 500, чтобы оплатить свое пребывание в отеле. «Итак, — написал он матери 11 июня 1864 года, — вот они, эти светские люди, адвокаты, художники, судебные чиновники — народ внешне благовоспитанный, но это не помешало им совершить по существу кражу, ограбить доверившегося им иностранца». И это тем более возмутительно, уверял он Каролину, что лекции «имели шумный успех — никто не помнит ничего подобного». Теперь он захотел «сыграть ва-банк», организовав лекцию в гостиной одного биржевого маклера, предоставившего ему это помещение. И опять он разослал приглашения во все концы города, в том числе и министру Королевского дома. Пригласил он, в шестой раз, и издателя Лакруа, которому все время что-нибудь мешало прийти. «Я хочу собрать высшее общество», — написал он матери. Это было тем более важно, что о нем в Бельгии распространился клеветнический слух. «Неожиданно разнесся слух, что я нахожусь на службе у французской полиции!!!!!! Эта гнусная клевета прилетела из Парижа. Ее распространил кто-то из банды В. Гюго, хорошо знакомого с глупостью и легковерием бельгийцев».
Маклер, который предоставил Бодлеру на один вечер свое помещение, — Проспер Крабб, опытный управляющий делами Стевенса и Коллар. Жил он на улице Нёв, в доме 52-бис, — залы которого, как в настоящем музее, были увешаны прекрасными картинами. Войдя 13 июня в этот дворец вкуса и богатства, Бодлер испугался: не слишком ли высоко его занесло? Потом, обнаружив нескольких гостей, прогуливавшихся по залам, он почувствовал неудержимое желание расхохотаться. Но над чем тут смеяться: над самодовольной глупостью этих господ или над собственной наивностью, заставившей его собрать их, чтобы что-то им поведать? «Представь себе три огромных салона, — писал он матери, — освещенных люстрами и канделябрами, украшенных великолепными картинами, абсурдное изобилие пирожных и вина; и все это — для десяти-двенадцати человек с очень печальными лицами. Какой-то журналист, склонившись ко мне, говорит: „В ваших стихах есть что-то христианское, что не всегда замечают“. В другом конце салона сидят на канапе маклеры. До меня доносится их разговор: „Он утверждает, что все мы — кретины!“ Вот они, бельгийский ум и бельгийские нравы. Поняв, что от моих речей всем стало скучно, я прервал чтение и принялся пить и есть. Пятеро моих друзей, удивившись, смутились, и только я один смеялся». Это веселье побежденного скорее причиняло ему боль, чем приносило облегчение. Бодлер готов был взорваться. Он смеялся, чтобы не сорваться и не начать раздавать пощечины.
Лакруа не соизволил явиться и на этот раз. Но один из акционеров издательства все же пришел и затем устроил встречу поэта и Фербокховена. У Бодлера проснулась надежда. Но разговор оказался коротким. Фербокховен остался неумолим. Критические статьи ему были не нужны. Разве что роман мог бы его заинтересовать. «Какое лицемерие! — прокомментировал Бодлер. — Он ведь знает, что у меня нет романов». Поскольку с Лакруа-Фербокховеном ничего не получилось, он обратился к «Эндепанданс бельж». К сожалению, у газеты уже имелись корреспонденты в Париже, и к тому же директор опасался этого взрывоопасного француза, который не любил ни Францию, ни Бельгию.
Тут уж гнев поэта против Бельгии превратился в болезненное отвращение. Досада, обусловленная серией неудач, усугублялась еще и нервным истощением, вызванным прогрессирующим сифилисом. Чтобы успокоить нервы, он принимал опиум и употреблял много спиртного, тем самым окончательно затуманивая свой мозг. Будучи не в силах обвинять отдельных людей, Бодлер обратил свой гнев на всю нацию. Каждый день писал он письма, полные истерической злости, собираясь опубликовать их в «Фигаро». Потом у него возник замысел книги «Бедная Бельгия!», где оказались бы уместными и кое-какие язвительные стихи. Но хотя он и выезжал несколько раз в провинцию, знал он только Брюссель, да и то приблизительно!.. Чтобы его атаки стали более весомыми, было совершенно необходимо повидать другие города. Но билеты на поезд стоили дорого. Как он ни экономил, денег ему ни на что не хватало. Благоразумие подсказывало, что нужно вернуться в Париж, поднакопить деньжат и уже потом опять отправиться в Бельгию, чтобы пополнить досье. Между тем проходили недели, а он все откладывал и откладывал свой отъезд из брюссельского болота. Использовал любой предлог, чтобы не двигаться с места, сетуя на вынужденную неподвижность. 13 ноября 1864 года он сообщил Анселю, что готов удрать и что его памфлет против Бельгии уже практически готов (что вовсе не соответствовало действительности). «Эта книга о Бельгии, как я Вам сказал, станет проверкой моих когтей. Потом я обращу их против Франции. Я терпеливо объясню все причины моего отвращения к человеческому роду». 18 ноября он уточнил в письме тому же Анселю, что уедет через пару дней. Но и 18 декабря Бодлер все еще продолжал оставаться в Брюсселе и объяснял свою затянувшуюся задержку следующим образом: «В последний момент, несмотря на все мое желание повидать матушку и несмотря на смертную скуку моей жизни здесь, — такой скуки не вызывает у меня даже французская глупость, от которой я так страдал эти последние годы, — меня вдруг охватил страх, жуткий страх, ужас от перспективы вновь увидеть мой ад, очутиться в Париже и при этом не иметь возможности щедро раздать деньги, что могло бы обеспечить мне настоящий отдых в Онфлёре».