Уезжая из Парижа, он оставил некоему Палису, державшему на Биржевой площади переплетную мастерскую, где также переписывали тексты, черновик своих стихов, чтобы его переписали начисто. Ансель взялся следить за выполнением заказа. Когда он отправил копию стихов в Дижон, где Бодлер застрял из-за болезни желудка, то в ответ вместо благодарности получил письмо с суровыми упреками: «Во-первых, Палис Вас бессовестно надул. В оглавлении наделана масса смешных и нелепых описок: „Живая морила“ вместо „Живая могила“, „Гроздь луны“ вместо „Грусть луны“ и так далее; позолота вся в пятнах, переплет не из шагреневой кожи, а из бумаги, имитирующей кожу, поправки, сделанные мной карандашом, не выполнены, а это доказывает, что он воспользовался моим отсутствием, чтобы пренебречь своим долгом, и вдобавок обокрал меня». В другом месте Бодлер упрекал Анселя за то, что тот не полностью выдал ему месячное содержание, запутался в счетах и вообще больше думает об интересах г-жи Опик, чем об интересах ее бедного сына: «Что значит это пристрастие в пользу моей матери, виновность которой Вам известна? Что значат Ваши частые повторы одного и того же, Ваши эгоистические нравоучения, Ваши грубость и дерзость? […] Надо все-таки улучшать наши отношения. Долгое отсутствие способно помочь этому. Впрочем, надо быть снисходительным, а это, как Вы знаете, в моих устах означает: нет ничего непоправимого».
Вернувшись в Нёйи, где он теперь жил, в дом номер 95 на авеню Республики, Бодлер занялся подготовкой к публикации сборника стихов, все еще по-прежнему называвшегося «Лимбы». Он предполагал издать его у Мишеля Леви, но потом связался с таким же причудливым персонажем, как и он сам, нормандцем Огюстом Пуле-Маласси, человеком очень начитанным и смелым, наделенным острым умом и вежливой иронией. Пуле-Маласси с оружием в руках выступал в 1848 году на баррикадах на стороне республиканцев, был арестован, но затем отпущен. В свои двадцать пять лет он владел вместе с сестрой и шурином, Эженом де Бруазом, типографией в Алансоне, доставшейся им от недавно умершего отца. Бодлер тут же внес изменения в свой прежний проект, решив, что его новый друг лучше всех издаст и распространит «Лимбы». А в ожидании этого события он отдал стихи «Воздаяние гордости» и «Душа вина» журналу «Магазин де фамий», а «Остров Лесбос» — в антологию, составленную Жюльеном Лёмером и называвшуюся «Поэты любви».
Для Бодлера лето 1850 года оказалось омраченным кончиной Бальзака (18 августа), писателя, которого он много читал и которым восхищался с ранней юности. А годом раньше умер Эдгар По, другой его кумир. Эти две кончины привнесли новые темные тона в мироощущение Бодлера. Разговаривать о чем-либо серьезном с Жанной он не мог, поскольку она, невежественная пьянчужка, годилась только на то, чтобы ласкать его, когда у него возникало желание. Мать находилась далеко, на другом конце света. Ему приходилось все чаще сожалеть, что ее нет рядом, что она не может разделить с ним его печаль.
Тем временем в Константинополе у четы Опик все складываюсь как нельзя лучше — и на дипломатическом поприще, и в свете. Приемы в посольстве Франции очень ценились космополитическим сообществом турецкой столицы. Оказавшиеся там проездом во время путешествия на Восток Флобер и его друг Максим Дю Кан тоже были приняты в доме Опика. Выходя из-за стола, Опик спросил у Дю Кана: «С тех пор, как вы покинули Париж, появились ли новые имена в литературном мире?» Поговорив о последней пьесе Анри Мюрже «Жизнь богемы», Дю Кан простодушно добавил: «На днях я получил письмо от Луи де Корменена, где он мне пишет: „Недавно я встретил у Теофила Готье некоего Бодлера, о котором скоро заговорят. Хотя он чересчур любит оригинальничать, стихи у него добротные; у него настоящий темперамент поэта, что в наше время встречается редко“». Каролина низко склонила голову, а генерал посмотрел на своего собеседника испепеляющим взглядом, как если бы тот нанес ему оскорбление. Полковник Маргадель из свиты Опика толкнул Максима Дю Кана ногой, давая знак, что тот допустил оплошность. Немного позже, воспользовавшись моментом, когда генерал и Флобер беседовали поодаль о книге Прудона, г-жа Опик подошла к Максиму Дю Кану и негромко спросила: «Он действительно талантлив?» — «Кто?» — «Да тот молодой человек, которого вам хвалил г-н Луи де Корменен?» На лице ее была написана умоляющая робость. Удивившись вопросу, Максим Дю Кан из осторожности ограничился утвердительным кивком головы. Она одарила его благодарной улыбкой и отошла в сторону. Тут полковник Маргадель подошел к Максиму Дю Кану и без обиняков отчеканил: «Черт побери! Вы чуть было не устроили грандиозный трам-тарарам, когда заговорили о Шарле Бодлере-Дюфаи: ведь это же сын госпожи Опик; генерал с ним постоянно ссорился. Генерал даже имени этого не желает слышать. Я вас предупредил, не вздумайте опять заговорить о нем».
Между тем Бодлер в Нёйи страдал от ревности и унижения, потому что мать перестала ему писать. Он уже и сам не знал, чего ему хочется больше: денег или ласки. Его, пожалуй, даже больше сердило то, что Каролина не пишет, чем скудость финансовой помощи. 9 января 1851 года он послал ей письмо, полное горечи и обиды: «Из-за беспрестанных переживаний и одиночества я стал немного грубым и, наверное, весьма неловким. Мне хотелось бы смягчить мой стиль, но даже если Ваша гордость сочтет его слишком дерзким, я все же надеюсь, что Вы поймете праведность моих намерений и оцените мое обращение к Вам, которое когда-то доставляло мне столько радости и которое теперь, из-за условий, в которые Вы меня поставили, должно стать бесповоротно последним. То, что Вы лишили меня Вашей дружбы и тех отношений, на которые вправе рассчитывать всякий, когда речь идет о его матери, является делом Вашей совести и, возможно, совести Вашего мужа. Наверняка у меня будет возможность проверить это позже». На этот раз Бодлер упрекал мать в том, что она направляет ему деньги через Анселя, не написав ни строчки о своих теплых чувствах или хотя бы о том, как надо потратить деньги. Из дружески настроенного доверенного лица она превратилась в бесчувственную и такую далекую кассиршу. И он угрожал: «Если вы не станете вновь, немедленно и в полной мере матерью., я буду вынужден вручить г-ну Анселю, через судебного исполнителя, протест против получения какого-либо денежного перевода от Вас для меня, и приму меры, чтобы этот отказ строго соблюдался».
Не успела Каролина получить это письмо, как в ее жизни произошел новый крутой поворот. Правительство Франции, очень довольное Опиком, 20 февраля 1851 года назначило его послом в Великобританию. То было весьма существенное продвижение по службе. На семью со всех сторон сыпались поздравления. Французская колония и высокопоставленные чиновники Константинополя сожалели об отъезде этой любезной и столь гармоничной пары. Однако, несмотря на то, что Министерство иностранных дел оказало ему большую честь, предложив стать послом в Лондоне, Опик решил отказаться от этого поста, который заставил бы его — помимо собственной воли — шпионить за королевским семейством принцев Орлеанских, нашедших после революции 1848 года приют в Англии. Ведь в прошлом именно этому семейству Опик был обязан многими милостями. В высших инстанциях с пониманием отнеслись к его позиции и предложили взамен посольство в Испании.
По прибытии в Париж 3 июня 1851 года чета Опик остановилась в гостинице «Данюб», на улице Ришпанс. Узнав о возвращении матери, Бодлер испытал прилив прежних нежных чувств. «Сегодня г-н Ансель сообщил мне, что Вы прибыли в Париж, — пишет он матери 7 июня. — Он сказал также, что Вы хотите меня видеть. Я очень рад этому и должен признаться, что, если бы Вы не проявили инициативу, я был готов первым просить у Вас разрешения увидеться с Вами. Только вот наш милейший г-н Ансель зря пообещал Вам, что я приеду Вас повидать. Он сказал это, исходя из лучших побуждений. Я хотел бы иметь возможность выразить Вам мои чувства, без вреда для Ваших привязанностей; одним словом, Вы легко поймете, почему мое достоинство не позволяет мне прийти к Вам. С другой стороны, мое уважение к Вам не позволяет мне принять Вас у человека, которого вы ненавидите. Поэтому я жду, что из любви ко мне Вы согласитесь приехать в Нёйи, в квартиру, где я живу один. В ближайшее воскресенье и понедельник я не собираюсь выходить из дома. Если в это письмо как-то ненароком вкралось какое-нибудь слово, выражающее неудовлетворение, не сердитесь, Вы же знаете, как я неловок в моих писаниях». Вскоре он сообщает, каким образом ей удобнее всего добраться до него; «Недалеко от твоей гостиницы, у церкви Мадлен, есть дилижансы до Нёйи; такие же есть и на площади у Лувра, и на улице Риволи, туда же идут дилижансы, следующие до Курбевуа. До свидания, целую тебя».