Полоска льда была очень широкой. Серёжа подъехал с пылающим лицом… Утка продолжала трепыхаться, изогнувшись на боку и загребая, чертя лапкой снег, ярко подмокший кровью. Всё это снова счастливо опережало мысли и наполняло трепетом: и что он красиво попал по летящей, и что настолько слился с веткой, что уже и не думал. Вдруг тем же круговым охотничьим зрением он увидел на берегу грязно-белое шевеление: это был Пират, видимо, прибежавший на звук выстрела. В деловитом упоении он трусил носом к земле, перемахивая валежины. Ещё полчаса назад это бы огорчило, но сейчас стык с окружающим был столь крепок, что если что-то и нарушилось, то временно и с поверхности.
Серёже хотелось быстрее добить утку, чтоб не мучилась, да и просто ощутить в руке добычу, и он споро погрёб к турпану. Если пристать боком, то весла не хватало, и Серёжа попробовал носом. Ледок по краю был тонким, но когда он наехал веткой, оказалось, что в него вморожена палка, и нос резко задрался. В ту же секунду молнией прорезало, что сзади неладно. Серёжа быстро оглянулся и, почувствовав задом мокрый холод, увидел, как хлынула вода. Он быстро оттолкнулся и отъехал. Прострелило таким протестом, что он едва не задохнулся оттого, что ещё секунду назад всё было настолько прекрасно, а теперь он сидел по зад в воде, её было полветки, и в ней плавала столбиком красная пластиковая гильза. Ружьё, опёртое на переднюю порку, он, аккуратно подтянув, надел на себя. Стараясь не двигаться резко, начал осторожно разворачивать ветку и всё не мог расстаться с развилкой событий, где счастливый вариант продолжал казаться главным, а этот, в котором он застревал, — ошибкой, наваждением. А главный, его правдашний путь продолжал удаляться и был на виду, но в недосягаемости. И во всей очевидности вставала своя же дурь: «Идиот! Нельзя на ветке носом на лёд заезжать! Только боком подходят!» Особенно досадно было то, что здесь Пиратка, а значит, и Колька, и надо быстрее, чтоб не припозориться, чесать к берегу. Что за наказанье! И Пират, как назло, залаял!
На лёд не выбраться — тонкий и человека не выдержит. Значит, надо отчерпаться и угрестись к избушке. Наказаньем за нерадивость незамедлительно поддул ветерок. Серёжа потянулся топором за консервной банкой — её оттащило в нос, она кривлялась в воде и наконец зацепилась зубчатым краем крышки за сеть. Он попытался подтянуть вместе с сетью.
В это время налетел шквал. Закачались разом пихты, заходили, зашлись белой снежной завесой. Народилась, заворачиваясь, частокольная острая волна. Серёжа понимал, что на серёдке она выше и к избушке не перейти — захлестнёт. Пару раз плескануло через борт в самой низкой части, в середине, где сидел Серёжа. К скрадку не пробиться — лёд, и Серёжа взялся грести вдоль кромки к Мотькиной седушке — она была вморожена в самый край ледяного припая. Ветку стало боком прижимать ко льду, и лёд теперь, когда не надо, оказывался наоборот тонким и сминался, дробясь на плиточки. Ветку давило в припаек. Качало часто и суетливо, било с тупой жестокой силой и начало захлёстывать. При всей дикости происходящего не уходило чувство, что всё исправимо, что можно вернуть то прекрасное, которое он так глупо и просто не оправдал… Он пытался держаться носом по волне, наискось ко льду. Волны прокатывались повдоль и были выше бортов… Несколько секунд — и корму захлестнуло.
Ветка оказалась залитой по борта. Серёже не верилось, но она уже уходила под воду. Сапоги залились мгновенно и как-то режуще-ртутно. Он проваливался, его тянуло вниз, несмотря на протест всего существа. Вода с ножевой обжигающей бесцеремонностью лезла под мышки. Ветка ещё была под ним, и он её ловил ногами, пытался встать, вытоптать её, а она, играя из стороны в стороны, ускользала, судорожно и замедленно вихляясь, жила уже по подводным законам, и шаткая, уходила всё глубже… И вот он уже барахтается, уже по лицо, и уже в носу и носоглотке жгучее сыворотное ощущение, как в детстве, когда нырнул…
Суконный костюм, свитер, патронташ, ремень, ружьё, фотоаппарат на кожаной петле на шее — всё, такое удобное, стало предавать, сковывать, тянуть ко дну, и было понятно, что в этой выкладке не продержишься. Он знал, что одежда топит, но не ожидал, что настолько. И что придётся так биться. Работать руками, которые проваливаются с упругой продрожью, месят по-собачьи безопорную холодцовую толщу. Из мгновенных ощущений было ощущение нешуточности, именно от этого нелепого беспорядочного барахтанья. И что всё происходило независимо и само определяло темп схватки.
Тянуло чугунно вниз, и надо было молотить руками и ногами, и это вычерпывало силы с пугающей скоростью. И только огромный рот дыхательной судорогой цеплялся за воздух, карабкался и соскальзывал с куска сырого неба, за который держался, как за лаз.
Не было никаких положенных мыслей о смерти, никакая жизнь не прошла пред очами огромным мгновением — только звериное барахтанье и короткие мысли-ощущения, мысли-молнии. Барахтался он уже вертикально и в один момент ушёл с головой, так что дрызче и беспощадней рванулась вода в ноздри и уши и сомкнулись сверху сверкающие серебряные сабельки.
Он вынырнул. Сердце колотилось, как автоматная очередь. Всё существо обратилось в огромное дыхание — в машинного ритма паровозную отсечку. Не остановить — как биение поршня в цилиндре, когда поддали топлива. Ни задержать, ни перевести дух. Непонятно, где дыхание, где сердце. И одно спасение — прекратить надрыв груди, пружинно-клапанный приступ…
Отчаянная борьба материй. Рук, лёгких, воды, льда — они главный смысл, а он при них добавкой и ничего не значит, и главное — не лезть, не мешать сердцу, ногам, диафрагме.
Впереди метрах в пятнадцати от кромки вмёрзший плот, а совсем недалеко седушка от скрадка — чурки, сбитые доской. Чурки хозяйские, такие же толстые, как бревна избушки. Он и грёб к ним, чувствуя, что дышит не он, а грудь сама качает его рывками и лёгкие сейчас сорвутся. Он добрался до седушки и вцепился, и она тут же выломилась изо льда.
— Пира-а-ат! Пират, бляха, ко мне! Пира-а-ат! — зачем-то прокричала грудь.
* * *
Никогда в жизни, ни в земной, ни в вечной — или так казалось — не испытывал он большего восторга и благодарности… Не было ничего более справедливого, а в эти минуты хотелось именно справедливости… И нигде и никогда во всей неохватной Вселенной не существовало большего чуда, чем звонкий крик:
— Держись, Сергей Иваныч! Я тичас! Держись! Пират, ко мне, сука! Ко мне…!!!
Колька корячился с лодкой, которую ему было не под силу ни перевернуть, ни утащить к берегу. Её пролило дождём, и на лёд налип снег. Коля гулко колотил топором, отбивал пупырчатую колючую корку. Серёжа всё это знал животным внимательным знанием, и Колькины движения подсчитывались молниеносно кем-то дотошным внутри него и разрастались до огромных неодолимых событий, отмеряя жизнь. Коля расшатал лодку, вагой через верёвку перевернул и тащил вместе с Пиратом, которого подпряг, и тот то волок, то ватно замирал выкусить блоху:
— Пошёл, но, пошёл, ишшак! Ково косисься! Таш-шы, падла!
Серёжа держался локтями за середину доски. Большие и тяжёлые чурки с боков были пробиты по диагонали бруском. Серёжа, взбодрённый подмогой, уж развернул свой корабль и направил к избушке, работая ногами, которых уже не чуял, и они густели вместе с водой.