— А помнишь, ты сказала, что я похож на Кафку?
— То, что ты сжег свои паршивые стишки, вовсе не означает, что ты хоть чем-то похож на Кафку. Когда он бросал свои работы в огонь, его пытались остановить, а я сама поджигала тебе спички.
Туше́. Двери автобуса открылись, и салон заполнился запахами океана, нефти и птичьего помета. Я подзадержался на нижней ступеньке, притворяясь, словно не мог вытащить доску.
— Как там Хомини?
— Все в порядке. Не так давно пытался покончить с собой.
— Больной на всю голову.
— Да, ничего не поменялось. Знаешь, у него скоро день рождения. У меня есть идея, но понадобится твоя помощь.
Марпесса откинулась назад, положив книгу на второтриместровый животик.
— Ты что, беременна?
— Бонбон, хватит уже.
Она злилась, а я стоял и улыбался. Не помню, когда в последний раз она называла меня Бонбон. Пусть не самое крутое прозвище, но максимально близко к уличному погонялу. В детстве я прослыл счастливчиком. Я никогда не болел болезнями, типичными для детей гетто. У меня не было синдрома тряски младенца. Меня обошли стороной рахит, стригущий лишай, серповидоклеточная анемия, тризм челюсти, диабет первого типа и «гебадид». Хулиганы могли побить моих друзей, но меня не трогали. Полицейские никогда не заносили мое имя в свои блокноты и не применяли ко мне удушающий захват. Меня не забывали в машине на неделю. Не принимали за пацана, который застрелил или изнасиловал, стучал, обрюхатил, совратил, домогался, не выплатил долг, проявил неуважение, пренебрег или каким-либо другим образом поднасрал людям. Кроличья Лапка, Звездный Мальчик, Четырехлистный Ублюдок — ни одно из этих прозвищ долго не продержалось. Но однажды, когда мне было одиннадцать, отец засунул меня на конкурс по правописанию, организованный ныне почившим изданием «Информационный бюллетень Диккенса», настолько «черным», что он выходил на черной бумаге с белым шрифтом, и тексты выглядели примерно так: «Беложопый Городской Совет Одобрил Увеличение Бюджета»… В финал вышли я и Накешья Реймонд. Ей досталось слово «омфалоскепсис»
[112], а мне — «бонбон»
[113]. С тех пор, до того самого дня смерти отца, я только и слышал: Бонбон, сделай за меня ставки. Бонбон, подуй на «кости». Бонбон, сдай за меня экзамены. Бонбон, поцелуй ребенка. Да, а когда отца убили, люди начали меня сторониться.
— Бонбон… — Марпесса сжала руки, чтобы они перестали дрожать. — Прости, что я так с тобой обошлась. Эта блядская работа…
Иногда мне кажется, что интеллект не поддается измерению, а если даже и поддается, то по нему все равно что-то сложно предсказать, особенно для цветных. Возможно, идиотам никогда не выйти в нейрохирурги, но гений с одинаковой вероятностью может стать и кардиологом, и почтовым клерком. Или водителем автобуса. И этот водитель автобуса сделала в жизни неверный выбор. Никогда не переставая читать книги, после нашего короткого романа запала на грубого, тогда еще начинающего гангста-рэпера, который мог рано утром выволочь ее из дома за еще не до конца уложенные волосы, чуть ли не в пижаме-кигуруми, и протащить ее в ювелирный магазин в Вэлли для осмотра помещения на предмет будущего ограбления. Диву даешься, почему они там не вызвали полицию, увидев, как молодая чернокожая подозреваемая ровно через десять минут после открытия входит в зал и, остановившись ровно посередине, смотрит на охранников, потом в камеры, и начинает вслух отсчитывать шаги между витринами с кольцами с бриллиантами и брошками.
Она прибегала ко мне с синяками под глазами, кралась к моему дому в тени, словно злодейка из фильма нуар, разыскиваемая за то, что переиграла как актриса и недооценила себя как женщина. Колледж был не для нее: она считала, что офис превращает черных женщин в высокооплачиваемых незаменимых работников на третьих или четвертых ролях, а никак не первых или вторых. Иногда ранняя беременность — это хорошо. Побуждает к вниманию и гордо выпрямляет твою спину. Марпесса стояла у задней двери и ела только что сорванный ею с дерева персик. Шедшая из носа и разбитой губы кровь смешивалась с нектаром, стекала по подбородку на блузку и на когда-то безупречно чистые кроссовки. Солнце било ей в спину, поджигая своим светом ломкие кончики её пышных непричёсанных волос. Марпесса отказалась проходить в дом, только сказала:
— У меня воды отошли.
У меня чуть сердце не отошло. Потом я как сумасшедший гнал машину, потом была эпидуральная анестезия, больница имени Мартина Лютера Кинга, заслуженно прозванная в народе «Киллер Кинг». Ребенок со вторым именем Бонбон, жадно сосущий молоко и зверски грызущий сосок, служит стимулом подать на права класса B; заставляет тебя вспомнить, что помимо Кафки, Гвендолин Брукс, Эйнштейна и Толстого ты любишь водить машину — не останавливаться, медленно и аккуратно управлять автобусом и своей жизнью по нужному маршруту, до конечной, когда можно будет и заслуженно отдохнуть.
— Так ты поможешь мне с Хомини?
— Пиздуй отсюда.
Она нажала кнопку зажигания, и автобус проснулся. Марпессе надо было ехать дальше, она закрыла передо мной двери, но медленно.
— Знаешь, а ведь это я нарисовал границу вокруг Диккенса.
— Чет слышала об этом. Зачем?
— Я хочу вернуть город. И тебя тоже.
— Ну, тогда успехов.
Трясясь в кузове старенького пикапа, что везет тебя по Оушн-авеню в компании с патлатыми светловолосыми белыми парнями, загорелыми, как негры, — кожа на их лицах уже сто раз облезла, как и старые стикеры «Local Motion» на задней двери, — чувствуешь себя еще более крутым серфером даже по сравнению с тем, когда ложишься животом на доску, вглядываясь в горизонт в ожидании новой волны. В качестве ответной любезности за то, что подбросили, предлагаешь им косячок. Затягиваешься сам, стараясь не замять косяк, когда тебя мотает вверх-вниз. «Вау-чувак-чего-это-я-и-где-мои-тормоза?» Машина резко останавливается.
— Угарные бошки, чувак. Где ты это достал?
— Да есть у меня знакомые голландцы, держат кофешоп.
Глава десятая
После того как зимним днем в сегрерированном штате Алабама Роза Паркс
[114] отказалась уступать в автобусе место белому мужчине, она стала известна как «Мать современного движения за гражданские права». Несколько десятилетий спустя, в неопределенное время года, в якобы несегрерированном округе Лос-Анджелеса, штат Калифорния, Хомини Дженкинс горел желанием уступить в автобусе место хоть какому-нибудь белому. Этот дедушка пострасистского движения за гражданские права, известный как Смирностоящий, сидел с краю возле дверей, оглядывая каждого вновь входящего пассажира. К несчастью для Хомини, Диккенс был так же черен, как волосы азиата, и так же смугл, как Джеймс Браун
[115], и за все сорок пять минут поездки единственным человеком, которого можно было с натяжкой назвать белым, оказалась женщина с дредами, вошедшая на Пойнсеттия-авеню, державшая под мышкой скрученный коврик для йоги.